18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Кузьменко – КАТАБАЗИС (страница 19)

18

— Тольятти сдох?! — подскочил Карло и кинулся в туалет, потом в душ, потом побрился, зубы почистил, потом вспомнил о Тольятти, но потом еще вспомнил, что он режиссер и кинулся звонить Ярмине, которая ведала всяческими актерами.

Ярмина, которая в силу своей молодости и таланта могла в этот утренний час склониться над даже небритыми, но такими сладкими устами, даже не почистив зубы[104], поцеловать в них и сказать трепещущим сочащимся языком у него во рту:

— Хочу тебя немедленно.

Эх, Ярмина, дурища тягловая, могла бы в этот час на другом краю земного диска, где в гавайском кабаке душная от медовых цветов атмосфера, вырваться на коралловый песочек об руку с кем-нибудь счастливым из людей, может быть, с вами, может быть, со мной[105], раздеваясь на ходу…

Но увы. Сложно, как умирающий Лаокоон, она подскочила с постели. Одной рукой держа телефонную трубку, другой пытаясь застегнуть бюстгальтер, одной ногой задвигая под кровать клочки разодранной в вечеру мужем в приступе пьяной ревности ночной рубашки, другой, нетвердой с бодуна и артрита ногой, все-таки стоя на грешной земле, глазами с ненавистью глядя на вывернувшуюся из-под простыни грязную волосатую каннибальскую задницу этого козла зарегистрированного, ушами слушая шефа Карло Валькареджи, непослушными мозгами думая: «Мама, мамочка, почему ты не задушила меня в колыбели?» [106]

— Алло? Это чертова кукла, в смысле дорогая Ярмина? Сегодня у нас по плану постельная сцена № 84. Как там по твоей части? Все готово?

— Си, си, синьор.

— Та-ак, проверим по моим бумагам. Двойная стереокамера, Долби, свет по максимуму. Трехспальная кровать, разделенная двухметровой кирпичной стеной, исписанной матерными, этими, как их…

— Си, синьор, идеомами.

— Та-ак. Музыка этого проходимца Алима — квартет для двух гаубиц, пулемета и газового баллончика. Та-ак. А вот по твоей части. Пантелеймон в камуфляжном дезабилье трахает в левой половине кадра троюродную сестру свояченицы своей… ну, в общем, какую-то девушку из массовки. А Клаудиа твоя в правой половине…

— Она потребовала в контракт внести, чтобы на ней был гидрокостюм телесного цвета с розовыми оборочками.

— Какой гидрокостюм? С ума что ли сошла?!

— Си, си, синьор.

— Си, си и чтобы сиськи торчали, как ядерные кнопки у российского и американского президентов! Та-ак. А сверху на них штукатурка, кирпичная пыль, значит, тема разлуки… Начало съемки в тринадцать ноль ноль.

Разумеется где-то в половине третьего, когда все, кому невмоготу, уже отскандалили и хотелось домой, Валькареджи с трудом протолкался сквозь осветителей, администраторов, пожарников, полицейских и просто каких-то случайных прохожих поближе к камере и скомандовал задушенным голосом:

— Мотор!

И ток потек куда надо. И камера застрекотала, как всевидящий вертолет над тайгой. И тушь потекла с-под глаз вспотевшей под невыносимым киносолнцем Клаудии. Ей не хотелось обнимать перегарного мужлана, умевшего только артистично двигать нижним поясом конечностей, за что из порнушки он был взят в серьезное кино. Клаудиа, думая об ароматной ванне и нависшем платеже по кредиту за новый автомобиль, отвернула губы поближе к микрофону и пролопотала:

— Где ты, Филимон?

— Стоп! — заорал из-за спин пожарников и прохожих режиссер. — Клаудиа, сука подзаборная, в смысле, деточка, какой Филимон?

— А кто же?

— Пантелеймон. Пан-те-лей-мон. Ты сценарий читала?

— Вообще-то да.

— Давай, падла, милая, второй дубль.

Клаудиа с лицом хватившей неразбавленного ректификата выдохнула в микрофон:

— Где ты… кредит? Ой, я что-то не так?

— Стоп! Ты у меня сейчас микрофон сосать будешь, пока электричество не кончится, чума тебя, любовь моя, побери!

— А вы мне дали время отрепетировать разгоните эту толпу где обещанный гидрокостюм этот тип знаете что себе под одеялом позволяет в гробу я видала ваш къебенематограф!

— А у меня работали когда ты еще не знала куда натягивать презерватив великие Альбертози Бургнич Факетти Сальваторе Домснгини!

Тут у режиссера внутри случился инфаркт. Но поскольку на современном Западе медицина давно обогнала и победила человека, то никто, даже пожарники не обратили на это внимание. Только Ярмина, которой до всех болей было дело, что-то почувствовала у себя и, быстро вынув таблетку аспирина, дала режиссеру.

По коридорам унесся тайфун крушить Флориду. Метеорологи в тот год назвали его «Клаудиа».

Режиссер выздоровел и плотоядно осмотрел присутствующих. А эта дурища Ярмина не только всерьез верила, что у каждого, кто ей раскроет душу, там есть, что найти, не только полагала, что чужая боль может быть исцеленной, нет, не только! Она еще думала, что эти обсыпанные известкой картонные персонажи, придуманные сумасшедшим сознанием проходимца Бонафини под разрушительную музыку его дружка Алима, она думала, что это люди из мяса, кожи и шерсти. Что, если им пустить кровь, она будет теплая и соленая, как итальянская любовь.

И я в толпе брезентовых пожарников и джинсовых прохожих видел, как дергается ее нижняя губа в безумной страсти вкусить и этого плода искусства.

— Раздевайся[107], — коротко издал приказ по прекрасному и вечному его режиссер.

Ярмина быстро и четко томными движениями строевого лебедя выскочила из брюк, рубашки, лифчика и трусиков и оказалась в кадре под одеялом.

— Где ты…

О, что со мной? О, где я? О, где меня носит? Мне слышался этот тихий голос неуправляемого бреда, который звал меня с пыльных небес кинопавильона в самые адские глубины призывом и повесткой, в те глубины преисподней, где не огнь неистовый и скрежет зубовный, а хочется пива и рыбы, но Ботанический сад закрыт и оставь надежду всяк… Где тебя носит?

— Сто-о-о-п! — сказал режиссер триумфальным голосом.

— А? Я не то сказала? — сделала выныривающее движение головой Ярмина.

— Ты, сука поганая, гений, любимая, я женюсь на тебе, все делаешь правильно, а вот этот синьор… Синьор, а синьор, что в сценарии написано?

— Так, м-м, — артист для важности нацепил очки, полистал (впервые в жизни) книжечку сценария. — Тут написано, так, м-м, «о-па». «Опа!», нет «Она су-ет» (хм, почему она, а не он? «го-ло-му», нет, «го-л-ову под крыло лю-би-мо-му, но э-то не…»

— Хватит, дубина, милый, все поняли, что дважды кончил на весь Оксфорд. Тут ясно сказано о движении — «она сует голову под крыло любимому». Ну, то есть, ей кажется, что любимому, но это неважно. Нужно сделать ей крыло, а зачем ты задницей дергаешь?

— А чем же еще?

— Крыльями, мать твою! Ты был когда-нибудь в постели с любимой женщиной?

— Я?!

— Ты!

— Это вы мне?! Тут у вас черт знает что в сценариях пишут, а у нас в постелях так не поступают!

— Кто это придумал? — заорал Валькареджи, плотоядно высматривая в толпе пожарных и прохожих меня.

— Я, — потупясь, как нашкодивший у Виттенбергского собора Мартин Лютер, вышел я.

— Раздевайся и показывай.

О, губительная сила искусства, целующая нашими губами совершенно незнакомые губы. О, страсть, мать искусства, знакомящая нас только наутро на подушке — привет, а как тебя зовут?

Она сунула голову мне под крыло и, шепча слова мимо микрофона, почему-то лизнула там, где извитые от нервозности волосы напрямую связаны с бьющимся сердцем. Стало щекотно пьяняще.

— Послушайте, вот кого надо. Послушайте, остолопы драгоценные, уберите с них простыню — у них же все и так получается.

Проведя дрожащими пальцами по ее пламенному съедобному соску, я отправился в замысловатый катабазис, пока не почувствовал, что вот и вся эта глупая цивилизация кончается там, где и началась. Мои электрические пальцы раздвигают податливую, негусто заросшую кожу и поскальзываются во влагу и запах. Там глубоко и жарко, там очень глубоко, туда не заплывать, ну как же не заплывать, ну как же не попадать, когда Ярмина стонет, тихо и счастливо стонет мне под мышку, под кошку, под невыносимый оргазм крупнокалиберных орудий, как придумал Алим, как предсказано мной в моем сценарии.

Когда я был маленьким мальчиком, мне было интересно и удивительно — как это там у девочек и теть все устроено по другому? Когда я стал большим мальчиком, мне остается удивительно и интересно до сих пор. И верный всепобеждающему учению, я заученно подтверждаю — да, в женщине все должно быть прекрасно — и глаза, и туфли на высоком каблуке. Но когда прекрасная румынская[108] гимнастка подлетает к брусьям и у нее в голове нет ничего, кроме этих деревяшек, в моей голове знаете что? То, на что я у гимнастки смотрю. А смотрю я знаете куда?.. Вот почему в Древней Греции были такие слабые спортивные результаты, потому что гимнастки там гимные такие были, то есть голые.

Так вот и в таверне старого Пьетро Виалли, где еще не было случая, чтобы кому-нибудь с утра подали его капучино, но зато вечером над стойкой работает телевизор, показывая, как какая-нибудь «Атланта» стойко бьется в лапах самого «Милана», так, что даже шейкер перестает биться в лапах старого Пьетро, хотя у него и хронический тремор, что не спасает его от возмущинных[109] девушек, требующих выключить этот ваш футбол и сделать музыку потанцевать, на что старый Пьетро со свойственным ему резонерством[110]

Агасфер, поблескивая в темном уголке таверны новенькими круглыми очками, тихим голосом что-то говорил толстому пожилому и потному господину, который заискивающе икал, слушая смертельные словесные комбинации, раскрываемые перед ним древнейшим прохиндеем Земли. Пишущий эти строки не мог разобрать этих слов, во-первых, потому что далеко сидел, ибо все подступы перекрывали гориллы обоих полов, вооруженные до зубов, незаметно рассаженные тут и там, а во-вторых, потому что ни хрена не понимал по-итальянски.