18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Крусанов – Совиная тропа (страница 9)

18

Длинноволосый художник и вправду, похоже, был смышлёный – ловил шутки на лету, брал и сам посылал подачи в застольном разговоре и время от времени, убирая спадающую на глаза чёлку, по-доброму, необидно подкалывал бледную жертву жизненных обстоятельств: «Заморыш мой ненаглядный…». Запомнилась рассказанная им история: оказывается, одна из картин Пита Мондриана более полувека экспонировалась на выставках, а потом висела в музее Дюссельдорфа вверх ногами. Немудрено: геометрическая абстракция была исполнена на холсте полосками цветной клейкой ленты – не то что Малевич, сам Пифагор не отыскал бы, где у неё низ, где верх.

Угрюмый поэт время от времени острил одной и той же прибауткой: «Не болтайте глупостями». После чего надолго погружался в напускную созерцательность – за беседой-то всё-таки следил.

Сам Красоткин выступил образцовым хозяином – выдал тапочки, да и на столе были не только сухое красное и водка, но даже пара колбасных нарезок, сыр и вяленые щупальца кальмара, которые Катя-пузырик тут же перекрестила в щупальца кошмара (поэт, показалось мне, моргнул, впрок запоминая зловещий образ).

– Если мы решим в чём-нибудь разобраться, – вещал Емельян, – например, в неразборчивом…

Восполняя утраты, я плеснул в Катин бокал пино-нуар.

– Бургундское, – сказал пузырик. – В Бургундии пино-нуар – козырный сорт.

– А я вина чего-то опасаюсь, – доверился я ей негромко, как бы только между нами.

– Водка не такая страшная? – спросила Катя.

И тут я тоже показал, что при нужде смогу отыскать Францию на карте:

– Как выпью бургундского, сразу вспоминаю «Трёх мушкетёров» – и хочется кого-нибудь проткнуть шпагой.

Катя хорошо рассмеялась. Как-то счастливо, с полнотой чувств. Подумал даже, что я такого смеха не заслужил.

– Стыдно, – признался ей.

– Отчего?

– Красуюсь, как петух, гарцую…

– Не страшно, – успокоила она.

Но я уже отворил дверцу в погребок:

– И ладно бы красовался и делал дело, но делал бы и говорил своё… А то ведь всё… все труды и речи – всё взято со стороны, сдёрнуто по крохам у других, будь то живые люди или книги. А где же я? Где настоящий я? Ау! Ужасно сознавать, что никакого настоящего тебя и нет, ужасно…

Я по-прежнему говорил негромко, только Кате. И заработал в ответ долгий изучающий взгляд.

– Вот пластиковый бак, – вещал Емеля, играя пустой рюмкой и развивая мысль, зачин которой я прослушал, – он лёгок, его нетрудно перенести, подвинуть, его может опрокинуть ветер. Но наполни его водой – и он отяжелеет и упрётся. Так же и человек… – Красоткин со значением взглянул на Катю. – Подчас он не противится ни внешнему влиянию, ни собственным желаниям в виде… соблазна сладкой булочки или чего-нибудь похлеще. Но стоит любви наполнить человека – и та уже не позволяет ему сдать позиции: он тяжелеет, он упорствует, он стоит на своём. Это хорошая, вдохновенная тяжесть – так сказать, весомость самой жизни, спуд неодолимых природных чувств. Не будь в человеке тяжести любви, он был бы человеком перелётным. Как саранча. Как птицы, которые норовят свинтить по осени из мест, где родились. Те, кто знает – куда.

– Но есть ведь и другие наполнители, – художник Василёк рвал зубами щупальце кошмара. – Зависть, мнительность, страх…

– Да, – согласился Емельян, – бывает, что и страх наполнит… Но если страх вольётся в человека, он не воодушевит его – он его просто-напросто придавит. Придавит и обездвижит. Тяжесть страха – плохая тяжесть. Много чего могли бы сотворить люди, если бы их не подминали опасения.

Вот чем мне нравился Красоткин – аргументы у него никогда не иссякали.

– Не болтайте глупостями, Емельян, – вышел из спячки поэт. – Страх движет миром. И зависть. Зависть тоже им вовсю ворочает.

– Алёша у нас со всеми на «вы», даже с собственной кошкой, – дал для нас с Катей разъяснение художник; мрачного поэта звали Алёшей.

– Вы, господин Василёк, метлу-то придержите, – невесть на что обиделся поэт Алёша. – Я человек городской, я в дикой природе василёк от цикория не отличу. И кто там из вас сорняк, мне по барабану.

– Угроза? – бесстрашно принял вызов художник.

– Вроде того, – поэт угрюмо кивнул.

– Напугал белку орехами. – Взгляд у Василька был решительным. – Время – единственное, что ты способен убить. Хочешь исполнять соло для одинокой шутки – валяй. Но здесь у нас вообще-то хор. А гармония хора – в различии голосов.

– Вот те раз! – Красоткин сгладил зреющую на ровном месте ссору. – Даже с кошкой на «вы»! Про кошку я не знал.

– Нет, не со всеми на «вы», – сдвинул брови Алёша. – Я с Богом на «ты». А остальных от Бога отделяю. Вы хотите, чтобы я вас вровень с Богом поставил?

Сказать тут определённо было нечего. Тут надо было помолчать.

Присутствующие, даже подружка художника, под завязку отягощённая претензиями к реальности и медицинскими подозрениями в отношении своего молодого организма, посмотрели на поэта с недоумением и досадой.

– Интересно, какие сны видят слепые от рождения? – прервал затянувшуюся паузу Емеля.

Раздор так и не вызрел – рассосался.

– И часто у вас так? – шепнула Катя мне в ухо.

– Как? – шепнул я в ответ.

– Часто такие конфликты случаются?

– Какие конфликты? – удивился я. – Мордобои бывают, а конфликтов у нас нет.

К концу застолья мы с пузыриком уже несколько раз касались друг друга – вроде бы невзначай, но одновременно с трепетным значением. И слова – невиннейшие слова! – сказанные мною ей и ею мне, сами собой вдруг обретали какой-то волнующий подтекст. А ведь единственное, что я себе позволил, – это всё тот же безобидный «цветочек аленький»…

В коридоре и прихожей витал кислый запах старости: в коммуналке, кроме Красоткина, жили ещё два божьих одуванчика, две ветхие бабуси – одна сухая, как прошлогодняя былинка, торчащая из-под снега, другая в вялом теле (видел их на кухне в затрапезе). Из приоткрытой двери в комнату сухой соседки доносились крики братвы и отважных ментов, рвущихся в квартиру через экран телевизора. Прощаясь с Красоткиным в прихожей, Катя деликатно прижала к носу надушенный платок, защищая нежное обоняние.

По закону жанра я должен был Катю проводить. И проводил, конечно.

Пока ехали в метро, она рассказывала о себе. С юных лет была очень правильная: обмануть ожидания окружающих – это невозможно, нельзя никого подвести, нельзя нарушить слово, не исполнить обещание, нельзя врать, подслушивать, брать чужое, опаздывать… Вот бы ещё стать принцессой и всех вокруг в себя влюбить… Но если не выходит, то и ладно.

– Вообще я из тех людей, – призналась Катя-пузырик, – кого в хамстве и грубости больше всего пугает шум. Если бы те же самые гадости жизнь шептала мне на ушко, я бы чувствовала себя спокойнее.

Она жила у тётки на улице Решетникова, недалеко от метро «Электросила», в монументальном сталинском доме. Там, в тёмной гулкой парадной, мы поцеловались. Подозреваю, что был неловок (я обнимал её, необъятную, и её грудь – серьёзная преграда – упиралась в мою, так что мне пришлось вытягивать шею вперёд, к её губам, будто между нами была подушка), – но получился жаркий, очень жаркий поцелуй.

Из кармана своего широкого плаща Катя достала сникерс.

– Возьми, – протянула мне, поднимая взгляд, полный влажного огня. – Это теперь не самое желанное.

Внутри меня, в переполнявшем моё существо тёмном смятении, вдруг что-то вспыхнуло и содрогнулось – так молния внезапно рассекает грозовую тучу. Захотелось выглянуть на улицу, проверить: вдруг в мире сдвиг какой произошёл – свернулись свитком небеса, и из гробов уже восстали мёртвые…

– Эй, алё, приём… заснул?

В сумраке парадной Катино лицо светилось.

4. Светлая энергия

В тот вечер подумал: какой я, к чертям собачьим, рыцарь тайного добра? Я даже не мелкий жулик, я – подлец каких мало. Почему? Да потому, что из гулкой парадной на Решетникова поехал прямиком в картинную галерею на канале Грибоедова, где подрабатывал в ту пору ночным сторожем (не хотел сидеть на шее у родителей, к тому же полученных от них карманных денег в «Блиндаже» хватало разве что на стопку коковки, а как известно, пятьдесят граммов за ужином – не только полезно, но и мало), охраняя вовсе не живопись, а, скорее, оргтехнику: ксерокс, принтер, сканер и пару компьютеров с массивными мониторами (жидкокристаллические ещё не вошли в обиход).

Тут надо обернуться в прошлое.

Однажды хозяйка галереи Анна Аркадьевна, решительная женщина богемного круга, праздновала именины у себя в квартире на Мойке. Я тоже был приглашён. Думаю, случайно – просто подвернулся в галерее под руку.

Помнится, удивился, когда дома у Анны Аркадьевны обнаружил живую обезьяну. Какая-то мартышка, должно быть, – подробностей об этом племени не знаю. Она была на цепи – сидела в комнате на сундуке и от нечего делать этот сундук разбирала. Хороший старинный сундук с оковкой и резьбой. Обезьяна его колупала, скребла, вытаскивала гвоздики. (Говорили потом, кончилось тем, что от антиквариата ничего не осталось – разобрала до щепочки.) Мартышка эта отличалась крайней эмоциональностью: смотрела со своего сундука на тот бардак, что происходил вокруг, вертелась, взвизгивала, скалила клыки… Впрочем, к делу это не относится. Просто в доме была обезьяна. А ещё были на именинах фотографы (один невысокий, с бородкой, в круглых очках; он умер той же зимой – впоследствии я догадался, что это был Смелов, легендарный Пти-Борис), дизайнеры, два театральных режиссёра и, кажется, какой-то муниципальный депутат. Ну, и несколько девиц. Хотя обезьяна запомнилась больше всех.