Павел Крусанов – Игры на свежем воздухе (страница 64)
– Я, кажется, и сам забыл. – Пётр Алексеевич потёр влажный лоб. – Там речь шла про два царства: наше, повседневное, и тридесятое, построенное на мечтах, – которые оба нужны человеку…
– Заметь, – профессор перевернулся на живот, – ты, чёрт дери, сам свидетельствуешь в пользу моих слов. Ну, про строгость нравов старозаветной глубинки, куда растленность образованных столиц доходит не так скоро.
– Но зачем этот морализм? В святоотеческом предании Бог – запредельный источник всякой любви. И эта общая для всех любовь простирается к каждому из нас наиболее соответствующим для него образом. Соображаешь?
– Ещё как, – заверил профессор. – У всякого свой вкус и своя манера: кто любит арбуз, а кто офицера.
– Может, иной раз и неказисто простирается, – не стал спорить Пётр Алексеевич, – но при этом сохраняет возможность перерождения в более совершенную форму. Если бы хоть какой-то из ликов Эроса изначально был порицаем церковью, то как «Песнь Песней» могла бы оказаться в каноне священных книг?
– О каком суровом морализме ты говоришь? Не возжелай жены ближнего – об этом, что ли? – Цукатов почесал крепкую ягодицу. – В конце концов, церковь освящает и брак, и материнство.
– Это само собой, – живо кивнул Пётр Алексеевич. – Я о другой суровости. Вот ты говорил, что на Руси не знали той Греции – с шалостями…
– Куда нам. Они, на Олимп глядя, обезьянничали, а наши лешие с кикиморами против олимпийцев – чисто младенцы. Никакой перверсии.
– Так нет же, знали! – Глаза Петра Алексеевича взблеснули. – Всё знали. Сами себе были – Олимп. В старых русских требниках закреплены на диво жёсткие правила альковных отношений. Там рассмотрены все тёмные закоулки порока, как естественного, так и противоестественного, с множеством неприглядных подробностей, будто в декалоге и нет ничего, кроме седьмой заповеди.
Профессор с улыбкой, выражавшей неодолимый скепсис, молчал.
– Было время, в нашей типографии по заказу епархии печатались репринты богослужебной и святоотеческой литературы. Так вот, видел я репринт требника Чудова монастыря – между прочим, четырнадцатый век! – где, в частности, перечислялись обязательные вопросы, которые задаются женщинам на тайной исповеди. Боже мой, в какие бездны окаянства приходилось исповеднику заглядывать! Как дошла до греха – с законным мужем или блудом? Целуя, язык заталкивала в рот? А на подругу возлазила или подруга на тебе творила, как с мужем, грех? А сзади со своим мужем? Сама рукою в своё лоно пестом, вощаным сосудом или чем тыкала? Соромные уды лобызала? Скверны семенные откушала? Вот так буквально, этими словами… Представляешь! С таким же пристрастием опрашивались и мужчины. За каждое отступление от законов естества полагалось два года сухоядения или год поста.
– И правильно. – Цукатов сел на лавку. – Я бы ещё плетей добавил. Пошли-ка поддадим парку.
– А договаривались Тартюфа не включать… – махнул рукой Пётр Алексеевич.
Прихватив замоченные веники, зашли в парную. Профессор плеснул из ковша на зашипевшую каменку и нагнал такого пару, что через миг ноздри им словно опалило пламя.
Вечером приехал Пал Палыч смотреть пчёл. На днях надо было качать мёд – тянуть дальше некуда, Медовый Спас отгуляли ещё на той неделе. Переходя от улья к улью, Пал Палыч снимал с домиков крышки, доставал рамки из магазинов, изучал сквозь сетку, ставил на место; Ника, сестра Полины, тоже в широкополой шляпе с сеткой, окуривала пчёл дымарём.
Закончив осмотр, Пал Палыч вознамерился тут же уехать, однако Пётр Алексеевич с Полиной уговорили его остаться на ужин.
– В шасти домиках можно хорошо мёда взять, – сообщил Пал Палыч за столом. – А в двух пустые магазины – только на зиму сябе натаскали.
– Сколько дадут, столько и дадут – не пропадём. С прошлых качек ещё всем по ведру стоит. – Александр Семёнович, отец Полины и Ники, не бился за образцовое хозяйство, просто радовался окружающей его жизни, не переставая в свои годы удивляться тому, что трава – зелёная, облака – невообразимые, кошка – подлиза, а люди – такие разные: бывают из чистой стали, а бывают
– Пал Палыч, почему у вас тарелка пустая? – следила за трапезой Полина. – Положить ещё мяса?
– Ня надо. Я рыбинку возьму, – Пал Палыч подцепил вилкой ломтик малосольной сёмги, – мне рыбинка понравилась.
– Всё на старой своей ездишь? Забыл, как ей название… – Александр Семёнович, пустив по пергаментному лицу весёлые лучики морщин, хлопнул гостя по плечу.
– «Ода», – подсказал Пал Палыч.
– Железный механизм, а его поэзией назвали, – не в первый раз отметил Александр Семёнович. – Ей, поэзии твоей, сто лет в обед – а ну как развалится?
– Так уже разваливается! – со смехом согласился Пал Палыч. – Гремит, как вядро, тормозов считай нет, сзади фонарь побит и дверь – та, что для Нины, пассажирская, – снутри ня открывается. Только снаружи.
– А что, зять в городе тебе машину не присмотрит? – Александр Семёнович ковырял вилкой в тарелке солёный огурец. – Иномарку какую – понадёжнее. Вроде сейчас со вторых рук можно взять недорого.
– Мне забугорку ня надо. – Пал Палыч помотал головой. – Я ж по кустам, по грязи…
– В Новоржеве, наверно, иномарку – не сподручно, – предположил Цукатов. – Ей техобслуживание по регламенту подавай, а где тут расходники взять? Быстро тем же ведром станет.
– Я это ня знаю, ня занимался. Мне по кустам надо… И собак посади туда. – Пал Палыч намазал на булку масло и положил сверху ломтик сёмги. – Вчера свёз собак в Голубево, чтобы побегали, лес ня забывали, так в салоне вонь – хоть и застелил брезентом, а псиной тянет.
– Профессор тоже собаку в машине возит, и ничего – японка его не обижается, – заметил Пётр Алексеевич. – Все охотники так. Или ты, – Пётр Алексеевич повернулся к Цукатову, – одеколоном на Броса фыркаешь?
Ответом профессор Петра Алексеевича не удостоил – ну ляпнул глупость, бывает.
– У городских, может, время есть – полдня машину чистить, – стоял на своём Пал Палыч. – А я ж ня буду, мне надо бяжать дальше: надо кроликов кормить, надо дров поднести, надо кочегарку топить… А если это задвинуть, так и всё поползёт. Жана опять же кричит: что кочегарка холодная, что собаки ня кормлены, что у поросят ня убрано! Надо всё успевать. – Пал Палыч улыбнулся. – Но я ня жалуюсь. Наоборот – горжусь. Жизнью горжусь, что так прожил. И ни на кого ня обижаюсь – всё слава Богу.
– Правильно. – Александр Семёнович махнул рукой и с грохотом уронил на пол приставленную к лавке трость. – Я помню, как мы жили… Что говорить? Так, как теперь, изобильно и сытно, никогда прежде не было. Стол – ломится! Телевизор – пожалуйста! Тряпки – какие хочешь! У меня в буфете коньяк стоит – французский и армянский. Чёрт-те что! Хочешь, Паша, коньяку?
– Ня надо, – решительно отказался Пал Палыч.
– А иных послушать – всё не так, всё недовольны. Душно им, свободы нет… А куда больше: помои направо-налево плещут, Власова карамелью мажут, и никто их за это на кол не сажает. – Александр Семенович нагнулся за тростью и поставил её на место. – Я бы посадил. Ругают страну, ругают власть, а сами как пряники в глазури – лоснятся! Что говорить – у меня уже и внучки при машинах. Ещё не замужем, а обе за рулём.
– И мои тоже – и у дочки, и у зятя по машине… – поддержал разговор Пал Палыч. – Одну, правда, нынче продали. Трудно им в городе копейка даётся, на квартиру копят – того ня хватает, сего ня хватает… А кто вас гонит в города? Кто няволит? Сами за хорошей жизнью едете. А это ложно. Хорошая жизнь в деревне – природа, речка, кусты, комары, сляпни, зямля, где тябе работать… – Пал Палыч в широком жесте вытянул над столом руку. – А тут тябе реклама – тренажёр. А зачем тябе тренажёр? Возьми лопату – копай. Такой же тренажёр. Только лучше – там деньги плотишь, а тут тябе заплотют. Сами и виноваты… Громоздим города, в петлю лезем, а потом плачем. Нам только бы подальше от своей природы…
– Город или деревня – не в этом дело. – Пётр Алексеевич не любил, когда застольный разговор сходил к брюзжанию. – Надо, чтобы у каждого горел закон в сердце, точно тавро выжженное, чтобы из поколения в поколение переходил, как завет крови, чтобы в позвоночный столб вошёл и стал свидетельством породы… Вот это и будет наша природа внутри нас, которая спасёт.
– Ты о чём? – Полина поставила на стол чайник.
– О понятиях. Тех, что кровь до голубого цвета возгоняют. Ничего нового – архаика. Должны быть в сердце человека четыре цитадели: честь, долг, семья и собственность. – Пётр Алексеевич четыре раза рубанул ребром ладони воздух и тут же снова рубанул: – Да, милые мои, честь, долг, семья и собственность. По значимости – именно в таком порядке. И порядок этот незыблем и ревизии не подлежит, как табель о рангах, как старшинство карт в колоде: туз бьёт короля, король – даму, дама – валета… А в игры, где старше всех шестёрка, сам не играю и другим не советую.
– И как эти понятия друг с другом соотносятся? – заинтересовалась Полина. – Кто кого бьёт?
– Имением своим, добром и златом, можно пожертвовать ради семьи, – Пётр Алексеевич машинально застёгивал и расстёгивал пуговицу на кармане рубашки, – семьёй – ради долга, долгом – ради чести. И никогда иначе – честь в жертву долгу, семье и собственности приносить нельзя. Да-да, именно так, даже семье, – добавил Пётр Алексеевич, уловив во взгляде Полины протест.