Павел Крусанов – Игры на свежем воздухе (страница 60)
Остановив машину возле дороги, на небольшой крепкой проплешине, усеянной поверх коротковорсного мха сосновыми шишками и хвоей, Пётр Алексеевич погасил фары и заглушил двигатель. Вышел осмотреться: луна скрылась за облако, слегка подсветив бледным сиянием его кудреватый бок, лес вокруг стоял тёмный, тихий и немного тревожный, как всякая ночная чаща, – кусты можжевельника обретали пугающие формы, изредка беспокойно вскрикивала незнакомая ночная птица, ей отвечал всхлипом леший, свежий воздух дразнил ноздри, неприветливо холодил лицо и руки. Вновь забравшись в ещё не остывший салон со стороны пассажирского сиденья, Пётр Алексеевич откинул спинку и устроился подремать – часов до двух есть время, а там уж он успеет затемно, пока рассевшиеся с вечера по соснам глухари спят, выйти на ток.
Сон не шёл. Сменяясь, крутились в голове видения.
Несколько дней назад, перед отъездом из Петербурга, он, щёлкая пультом, наткнулся в телевизоре на передачу полемического свойства с заявкой на духовность: три раскованных поэта, надувший щёки, как влюблённая лягушка, прозаик, нервный седой драматург и осведомлённый, но сдержанный ведущий пытались определить различие между московским и петербургским стилем, разбирая особенности двух версий письма. Сейчас этот пылкий и пыльный диспут не к месту всплыл в памяти, и Пётр Алексеевич улыбнулся – различие и сходство между Москвой и Петербургом ещё полтора столетия назад прекрасно очертил Пётр Вяземский: в Москве умничает глупость, а в Петербурге ум вынужден дурачиться…
Потом Петру Алексеевичу, перевалившемуся на другой бок, вспомнилось, чтó Пал Палыч рассказывал про родник у Болотова – врал, как француз, путешествующий по России: мол, на ручей, берущий там начало, приходят раненые и больные звери, чтобы подлечиться, – пьют, плещутся и делаются, как говорил рассказчик, здоровы́. Так про себя Пётр Алексеевич и называл этот ключ – животворный. А вот людей, со слов Пал Палыча, родник врачевал на выбор: кто рос не на природной здешней пище, а привык к магазинной (Пал Палыч говорил «товарной»), те помощи не жди, хоть ты запейся, а тем, кто пуповину не порвал, кто по старинке жил на исконном и натуральном, – таким способствовал… Себе Пётр Алексеевич, пусть он и вырос на еде
Затем припомнились недавние сборы перед отъездом на Псковщину – он укладывал в рюкзак одежду.
– Где моя чёрная футболка? – спросил Пётр Алексеевич домашних духов, вечно прячущих от него нужные в данный момент вещи. – С номером на груди?
– Я её постирала, – ответили духи голосом Полины. – Ещё не высохла.
– Зачем? – удивился Пётр Алексеевич.
– Она была грязная.
Кому-то ответ мог показаться предсказуемым, но только не Петру Алексеевичу.
– Она не может быть грязной, – строго возразил он. – Она чёрная.
Вслед за этим воспоминанием незаметно накатило забытьё.
Сон, неглубокий и рыхлый, то и дело рассыпался, будто выпавшая из рук охапка хвороста. В очередной раз вынырнув из дрёмы, Пётр Алексеевич зажёг экран смартфона: без десяти два. Утроба автомобиля остыла – чтобы от дыхания не запотел салон, стёкла на задних дверях оставались чуть приспущенными, – пластиковые поверхности и кожа сиденья были холодны. Зябко поёжившись, Пётр Алексеевич встряхнулся и вышел из машины размять затёкшее тело. Кстати пришлась и фляжка с коньяком – пара глотков окончательно его взбодрила и разогрела в жилах выстуженную кровь.
Переобувшись в сапоги, подпоясавшись патронташем и подвесив к нему за петлю нож, Пётр Алексеевич забросил на спину пустой рюкзак с булькающей фляжкой, накинул на плечо ремень ружья и, подсвечивая путь фонариком, поставленным на самый бледный режим, отправился в апрельскую ночь. Сначала бойко шагал по лесной дороге, потом забрал влево, к болоту. Тут уже спешить никак нельзя и надо не зевать – валежник и кочки во мраке на каждом шагу грозили падением…
Бить глухаря с подхода под песню – охота редкого азарта. Любовный распев мошника двухчастный: сначала костяные щелчки клювом, будто удары бильярдных шаров, только звонче, дак-дак-дак-дак – всё быстрее и чаще, – потом двойная отбивка дак-дак и вслед за тем скрипучий скрежет с подвизгом, словно скоблят точилом железо: скиржжа-скиржжа… В тихую погоду эти щелчки и скрежет разносятся не слишком далеко, всего метров на двести-триста. А при ветре… при крепком ветре мошник не поёт. Здесь, на втором колене, на
К месту тока надо выйти затемно и, схоронившись, ждать. Часа в три ночи слетевшиеся по вечерним сумеркам глухари просыпаются, начинают шорохаться в сосновых кронах и – поначалу несмело – заводят песню. Их голос – едва ли не первый в лесу. Взрослые петухи садятся на деревья в центре токовища, а по окраине – молодые
Как небо к рассвету побледнеет, на ток подлетают глухарки, устраиваются на соснах поближе к приглянувшимся женихам и начинают квохтать. Петух, вняв зову подруги, распаляется, запевает звонче, после чего оба один за другим слетают за пределы токовища и
Года четыре назад Пётр Алексеевич прошёл эту науку по всем правилам – от аза до ижицы. Дело было под Лугой, на Мерёвском озере, куда пригласил его поохотиться на глухаря падкий до боровой дичи бывший одноклассник Коля Шепталов, поизлазавший вдоль и поперёк местные угодья. Ток был далеко, за озером, выехали часа за полтора до заката, чтобы добраться на
Так и сделали – выбрали место для подслуха, не в серёдке токовища, а у кромки, чтобы в ночи легче было уйти незамеченным, затаились и в сумраке стали ждать подсада, положенными на землю веточками указывая, где, шумя крылом, обустраивался на сосне глухарь. Потом, дождавшись полной темноты, когда лес затихает и петухи, перестав возиться, замирают в кронах, тихо снялись и пошли назад к машине. Если не выждать и выйти из укрытия раньше, глухари заподозрят неладное, забеспокоятся и могут утром голос не дать – осторожная птица. Однако под руководством Шепталова всё сделали правильно. А утром, отсидевшись в машине, затемно вышли по меткам – каждый поближе к своему глухарю, – замерли и насторожили уши, карауля минуту, когда невидимые во тьме петухи проснутся, закопошатся и запоют. Тогда Пётр Алексеевич добыл своего первого мошника. А через пару дней на подслухе у другого токовища случилась с ним такая штука: глухарь сел прямиком на ту сосну, под которой затаился Пётр Алексеевич, – сел, зашорохался и забрызгал ему всю куртку и шапку помётом. Пётр Алексеевич не вынес оскорбления и вдарил дублетом. Сбил наглеца, но Шепталова расстроил: утром тут уже делать нечего – песен не будет.
После той охоты на Мерёвском озере Пётр Алексеевич считал себя знатным глухарятником и теперь шёл на ток без вечернего подслуха, полагая, что если подаст петух голос, то, как бы тот далеко ни сидел, он сумеет подкрасться к нему на выстрел.
Через полчаса по старому, всё ещё погружённому во мрак лесу Пётр Алексеевич, погасив фонарик, вышел на пологий холм у болота – тут и точили глухари. Луна, выскользнув из облака, плеснула светом, окатив высокие сосны и чернеющие причудливыми очертаниями можжевеловые кусты, рядящиеся под медведя или лохматого лешака. Сбросив на кочку рюкзак, Пётр Алексеевич сел на него, положил на колени ружьё и прислушался к шорохам, скрипам и вздохам сонного бора. Сидел долго – где-то далеко ухнул филин, пробормотал в стороне косач, поскрипывали упавшие друг другу в объятия сосновые стволы. Потом вверху – в одном, в другом месте – почудился невнятный шорох, как будто в тёмных кронах кто-то ворошится, и тут впереди и справа раздалось первое, ещё как будто робкое, на пробу голоса, дак-дак-дак… Пётр Алексеевич настороженно замер, едва только не припал к земле, точно заслышавший мышиную возню кот. А глухарь застучал костяными счётами уже увереннее, быстро разгоняясь и переходя на учащённое даке-даке-даке, а после – сразу наждаком по металлу скиржжа-скиржжа-скиржжа…