реклама
Бургер менюБургер меню

Павел Крусанов – Игры на свежем воздухе (страница 44)

18

– Всё-то мы жалуемся, – поднял рюмку Александр Семёнович. – А ты, Паша, посмотри хоть на свой стол, хоть на наш – чего только нет. Хочешь лососины – пожалуйста! Хочешь коньяку – пожалуйста! Жуткое дело. У меня, если что, и коньяк припасён, – заметив, что на столе нет коньяка, уведомил Александр Семёнович. – В достатке живём, а всё плачемся – сглазить боимся. Сколько помню, никогда у нас ещё такой сытой жизни не было. Давай-ка лучше выпьем.

– Точно, Ляксандр Сямёныч, – подхватила Нина, кивая на мужа, – что ни день, то жалится, нудит, сиротой казанской прикидывается.

– А и выпьем, – поддержал Пал Палыч.

– За вас, Александр Семёнович, – поднял рюмку Пётр Алексеевич. – Вон каких дочерей воспитали – хлопочут почище пчёл. Но не чета краснодарским: если что – могут и ужалить.

– Когда это я тебя жалила? – подпорхнула к столу Полина.

Двадцать третьего июня Александр Семёнович отмечал свой восемьдесят шестой день рождения. Шутил: после восьмидесяти – каждый год уже не год, а годовщина. Ростом он не вышел, как Глинка, но натурой был наделён крепкой, жизнерадостной, рассудительной и незлой, хотя, случись коренное разногласие, при всём добродушии замирения любой ценой не признавал – справедливость с покоем не путал, был человеком старых правил и никогда не поступал так, как хотят его враги – те, кого в этот миг такими посчитал. Женился поздно и, когда пять лет назад похоронил жену, с которой прожил без малого полвека, дал сбой – стал чахнуть, недомогать, месяцами не выходил на улицу. Осунулся, кожа обрела бескровную восковую бледность – за считаные недели превратился из бодрого старика в рухлядь. Потом стерпелось: огляделся, увидел, что мир ещё не соскользнул в пекло, встряхнулся, заказал вставные зубы и стал жить дальше. Бегать уже не бегал – болели и плохо слушались колени – но голова работала на удивление чётко: однажды, увидев в новостях эстонский спецназ на учениях НАТО, припечатал: «Морские шпротики».

Каждый год в мае Александр Семёнович перебирался на Псковщину, в деревню, – он сам был родом из этих мест, пережил тут оккупацию и, хотя ещё в конце тридцатых уехал с родителями в Ленинград, каникулы неизменно проводил здесь, у родни, – так и оказался под немцами. Отец, получив контузию при бомбёжке, умер от голода в блокаду. После войны, закончив наконец школу, Александр Семёнович поступил в художественное училище, потом в Репинку. Родительский дом в Конькове сгорел, однако по наследству от тётки сначала матери, а потом и ему досталась изба в Прусах, на берегу речки Льсты, играющей весёлыми перекатами. Проведя в деревне лето, в конце сентября, когда птицы сбивались в стаи, чтобы, повинуясь извечному круговороту, лететь на юг, Александр Семёнович отправлялся на север – зимовать в Петербург.

Полина, её сестра Ника и Пётр Алексеевич ежегодно приезжали во второй половине июня на две недели в Прусы, чтобы надышаться густым ароматом цветущего разнотравья, проверить земляничные поляны, поплескаться в Льсте и почествовать в семейном кругу патриарха, как называли они между собой Александра Семёновича после рождения внуков. Раньше с дедом и бабушкой тут всё лето шумела и колобродила малышня, но теперь внуки выросли и навещали деревню нечасто – вдали от городской тщеты их томила скука. Сейчас за длинным столом из струганой доски поздравить именинника собрались узким кругом: Полина, Ника, Пётр Алексеевич, Пал Палыч, издавна помогавший Александру Семёновичу, державшему в саду восемь ульев, в добыче мёда, и его жена Нина.

– У меня вон этюды стоят, я на них гляжу и каждый, представьте себе, помню.

Александр Семёнович указал рукой на ряд разнокалиберных пейзажей в простых, некрашеных, но аккуратных рамах, расставленных вдоль стены. Их он взял с собой, когда Пётр Алексеевич перевозил его на майские из Петербурга в Прусы. Зачем? Пожалуй, не знал и сам. Ещё зимой с помощью бывшего ученика, которого пустил поработать в свою мастерскую – после смерти жены мастерской уже не пользовался, не писал, – Александр Семёнович перевёз эти старые работы домой, где, глядя на них, вспоминал молодость, Академию, целину, и так с ними сжился, что теперь не мог расстаться.

– Помню, как писал этот, как другой, – воодушевлённо продолжал Александр Семёнович. – Потому и держу – этим живу. Вон тот, с речкой Льстой, – в восьмидесятом году. Приехал сюда летом с женой и дочерьми к матери, живу, а руки к кистям тянутся. Когда невмоготу стало, взял этюдник и речку эту минут за сорок сделал. А вот снопы жёлтые – их ещё до Академии… Всё, больше таких снопов нигде не увидите – ушла натура. А вот Крым, Алупка. Раньше это дом Куинджи был, он его художникам завещал – теперь называется «академическая дача». В ней и жили на летней практике, ходили на этюды в горы. А это – Казахстан, саманы на краю Целинограда. Нет больше такого города: сначала Акмалой стал, сейчас – Нурсултан. – Александр Семёнович тихонько рассмеялся. – Под всякий случай перекрещивают, на каждый чих! А вот Сестрорецк в снегу. Думал тогда – не вышла работа, а теперь смотрю – из лучших.

– Левитан, – сказала Полина. – «Март». Ничуть не хуже.

– Очень хорошо, – согласилась Ника, пошедшая вслед за отцом по художественной части – закончила Мухинское училище, где Александр Семёнович двадцать пять лет преподавал живопись, и сейчас уже преподавала сама.

– Я в этом отношении человек тёмный, – признался Пал Палыч, – и в левитанах ваших ничего ня смыслю. Но мне нравится. Я бы такую зимý на гвоздь повесил.

– Ня смыслишь, так и молчал бы, – на всякий случай приструнила мужа Нина.

– А вот мурманский этюд – порт Владимир, – показал на узкую чёрно-сине-зеленовато-свинцовую картину Александр Семёнович. – Кольский полуостров. Если по карте, – он прочертил в воздухе ладонью неясный контур, – сначала Мурманск, Североморск, потом Гаджиево или Полярный – забыл уже – и в конце порт Владимир. Сейчас – мурманчане сказали – нет его. Жуткое дело: пустые дома – все оттуда уехали. – Александр Семёнович вздохнул. – Вот тут сидишь на берегу – тишина, Баренцево море и вдруг – звук: так-так-так – непонятно что. Потом видишь: из воды торчит такая штучка и движется… Не помню, как называется.

– Перископ? – предположил Пётр Алексеевич.

– Перископ, – повторил Александр Семёнович. – Это всё остатки – лучшие работы проданы. Мало Муха платила, приходилось продавать, а англичанин, что в мастерскую ко мне приходил, хорошую цену не давал. Но – тоже деньги.

Пётр Алексеевич с Полиной однажды специально провели разведку в интернете и вышли на сайт аукциона, заточенного под русское и советское искусство, – там было выставлено на продажу несколько полотен Александра Семёновича. Начальная цена в двадцать, а то и в тридцать раз превышала ту, что дал английский галерейщик.

Полина с Никой на пару произнесли короткую, но чувственную речь, щедро сдобренную прилагательными, возведёнными в превосходную степень, про доблести, заслуги и совершенства своего отца. Их насчиталось немало – если развить, хватило бы на полновесную оду.

– Какая прелесть эта гадость! – сообщил Александр Семёнович, опрокинув рюмку после панегирика.

Этот оксюморон он изрекал едва ли не на каждом застолье, но мхом тот не обрастал, что иногда случается с удачными присловьями. В старости многие люди обретают способность одну и ту же шутку повторять многократно, таким образом экономя остроумие, – это был не тот случай.

– На месте, где тяперь наш дом, стоял барак – пятнадцать сямей, три подъезда. И мы в нём жили, – поставив ополовиненную рюмку на стол и закусив лососиной, продолжил начатый ещё до тоста рассказ Пал Палыч. – Мы на жильё в очереди были первые на «Объективе» – на том заводе, где я тогда работал. И ня получили. Два дома многоквартирных построили – в два и в три этажа, а мне квартиру ня дали ни в одном, ни во втором. Ладно, ня получили – живём в бараке…

Полина взяла у Пал Палыча пустую тарелку и положила порцию тушённой крупными кусками свинины.

– Картошки сколько вам? – спросила.

– А парочку и хватит. – Пал Палыч принял тарелку, добавив к гарниру стрелку зелёного лука. – Я ня пил, ня курил, спортом занимался и на двойки в школе учился. Вместо школы в лясу сидел, изучал братьев меньших. Да и то – собрались с парнями в лес, меня спрашивают: «куда пойдём?» А куда? Хоть налево, хоть направо. А мне: «дубина, вначале думать надо, куда пойдём». Ну а какая мне разница, куда вместо школы идти? А мне опять: «дубина, надо глядеть направление ветра! Это чтобы, когда костёр будем жечь, дым ня понесло на дорогу: по дороге рабочие ходят – учуют и родителям сообщат, что, мол, ваши дети в лясу, а ня в школе». Вот я и думаю: в школе двойки и тут дубина. Ёлки-палки! Так, может, лучше в школу ходить? А то и там дурак, и тут дурак… – Пал Палыч пригладил ладонью жидкие светлые волосы. – Я к чему хотел сказать? Мы про что начинали? Сбился…

– Про дом ваш, – напомнила Полина.

– Вот, – с любовью глядя на мужа, вставила слово Нина, – Полина понимает, а ты только под нос смотришь, балабол.

– Это к тому, чтоб вы почувствовали, какой я человек, – пояснил Пал Палыч, не обращая внимания на шпильки жены. – Квартиру мне ня дали, обставили – ня хорошо сделали. А жить надо – и чтоб ня в бараке. Я говорю: «Нина, я простой дом строить ня буду». Это в девяносто втором году. Говорю: «я простой, как стоят вот тут обычные, дом строить ня буду. Только двухэтажный». А Нина: «ты дурак». Опять двадцать пять! – Пал Палыч звонко хохотнул. – Я говорю: «да, дурак, но ты дай мне возможность…» А она: «да ты дурак! Ты в милиции работаешь, у тебя денег нет». Я тогда, на «Объектив» обидевши, уже в милиции работал. Оклад и правда – сто тридцать три. И у ней, у Нины, сто двадцать – в горгазе она мастером. Что говорить – нет экономики в сямейном положении. И я понимаю, что я дурак, но ты мне дай… А она – нет. Ну ладно. Идёт вот этот разговор неприятный, но мы ня ссоримся. Я батьку вспоминаю, а батька говорил: надо измором таких брать.