Павел Крусанов – Игры на свежем воздухе (страница 38)
Парни оказались на редкость своенравными, такого видеть Аплетаеву ещё не доводилось. Да – Коперник, да – Потоцкий, да – Шопен, да – Мицкевич, да – Войтыла, да – Лем и Стахура, Болек и Лёлек, но… Стена этой цитадели имела брешь. Никита уяснил: привычное отношение поляка к окружающему миру – бесконечная череда как остроумных, так и мелочных претензий – за несколько веков обрело статус народного характера и теперь представляет собой одну разбухшую, как флюс, заносчивую претензию. В стране, которую Аплетаев успел понять, принять и полюбить, краковским гостям не по нраву было абсолютно всё: здешние огурцы, жара, чай, формы перуанских женщин, пиво, влажность, то, что местные не говорят по-английски, и даже сама мировая история, как выяснил Аплетаев в ознакомительной беседе, виделась им сплошным коварным заговором – против каждого поляка в отдельности и против Польши в целом. Разумеется, они не могли быть в восторге и от того, что Аплетаев – русский. Об этом вслух не говорили, но недовольство проступало на челе. Они словно бы чувствовали себя опоздавшими на раздачу, когда всё лучшее уже разобрали другие, а им достались крохи со стола, – эта роковая несправедливость выжигала им души и отравляла кровь. В своей харьковской юности Аплетаев встречал щенят, которые мнили себя взрослой шпаной, исполняя в дворовой банде роль приманки, задирающей прохожих – те велись и шли с сопляком за угол, чтобы в воспитательных целях его отшлёпать, но за углом уже ждали серьёзные пацаны с кастетом и пером. Тот самый случай. Вот только этих, дойди дело до порки, за углом никто не прикроет – подставят. Беда – сто раз уже учёные, усвоить эту азбуку им было словно бы не по уму.
Выслушав требования к поведению в деревне амаваки и окружающем её лесу, которые Аплетаев настоятельно просил их соблюдать, поляки обменялись между собой такими пылкими фонтанами шипящих звуков, будто речь шла о наложении на них ярма, колодок и цепей. После чего последовал ответ: пусть пан их ясновельможества туда доставит и обеспечит толмача, а остальное – не его забота. За то берёт он деньги. Никита был в ярости. «Панове понимают, что могут не вернуться в Польшу, если не станут соблюдать необходимых правил?» – едва сдерживая раздражение, поинтересовался он. Гордый взгляд поляков возвещал: мы пуганые, мы Сибирь видали и пробовали задницей германский штык, теперь за это мир обязан вокруг нас волчком вертеться.
Денег с поляков Аплетаев брать не стал, устранился – передал их с рук на руки ашанинка, чтобы тур к амаваки им обеспечили они, типа: счастливо вам гореть в аду на огне собственного самолюбия. И слава богу. Выведали желанные секреты у индейцев краковские паны или нет, но на обратном пути в качестве последней демонстрации своей несгибаемой свободной воли им пришла в голову блажь заночевать в сельве – поставили палатку, развели костёр, врубили полонез Огинского в портативной колонке. Ашанинка их увещевали, как могли, но те – на гоноре, упёрлись: всё, что нельзя, то можно.
Ашанинка ушли, поляки остались. Больше их никто не видел.
Аплетаев, переживая свою причастность к этой скверной истории, дважды использовал заветный отвар ашанинка для освобождения глаз, чтобы отыскать хоть какие-то следы: а вдруг живы? вдруг амаваки накинули на них хомут и те теперь ишачат на грядках с тыквой и бататом? Но тщетно – не было следов.
В Пуэрто-Окопа Аплетаева уже ждала лодка. Едва успели перегрузить скарб, как на пристани появился вооружённый патруль – солдаты были увешаны боеприпасами и амуницией, как берёзовые пни гроздьями опят. Тут же приступили к досмотру. «Сияющий путь», развязавший в восьмидесятых здесь настоящую гражданскую войну, понемногу угас – так, тлели ещё угли в сьерре, – однако оживились кокаиновые бароны, да и область, куда держал путь Аплетаев, несмотря на правительственный замысел о плотине, имела статус особо охраняемой природной территории – с браконьерами здесь не церемонились.
После проверки поклажи и бумаг с печатями Министерства окружающей среды, Аплетаев получил «добро» и сел с Хуаном в лодку. Индеец-лодочник завёл мотор, поддал газу, и посудина, оставляя за кормой покато расходящиеся волны, резво побежала по речной глади – вперёд, в дикий край, под сень тропического леса, нависающего с берегов над тёмной водой, где дремали сомы и сторожили удачу кайманы.
Солнце ещё не поднялось над горизонтом, когда «фортунер» двинулся из Арекипы в Куско. Спросонок все были неразговорчивы. Пётр Алексеевич крутил баранку, Гуселапов клевал носом, на кончик которого сползли очки, Полина рассматривала в зеркальце обветренные губы. Только Иванюта молчал сосредоточенным молчанием: в щель между сумерками и рассветом к нему искрой метнулась минута вдохновения, и он, предвкушая ароматы небесной кадильни, раздувал её в блокноте:
Задумавшись, Иванюта закусил зубами колпачок ручки. Учитывая обстоятельства, всё вроде было к месту, но из-за последней строки выглядывали
Записанные в движении строчки плясали, гнулись, спотыкались, но ничего – свой глаз не подведёт и разберёт каракули…
(Вот и пригодилась заготовка.)
Внезапно облако мерцающих бабочек поредело, словно их сдул порыв налетевшего ветра – Иванюта едва успел ухватить последних.
Дальше предстоял труд кабинетной обработки. В две последние строки следовало всыпать самую солёную соль и самый жгучий перец. Бог весть когда их подвезут.
Иванюта пробежал глазами написанное и, возбуждённый творческой горячкой, процитировал Петру Алексеевичу и Полине сложившиеся четверостишия. Те высказаться не успели – разбуженный рифмами, очнулся Гуселапов: с треском потянувшись, посетовал на чёрную неблагодарность немцев, чью подругу они спасли вчера от гипоксии, а те даже «данке шон» не сказали.
Иванюта огорчился внезапной перемене темы, но вида не подал. Пётр Алексеевич заметил в зеркале заднего вида следы трудной внутренней работы на лице Иванюты и сказал:
– Береги тот драгоценный инструмент, из которого извлекаешь столь дивные гармонии.
Иванюта сомлел. Много ли человеку надо? Доброе слово – и довольно.
Дорога то ровно стелилась по плоской высокогорной пампе, залитой небесным ультрафиолетом, то заламывалась серпантином с предупредительными знаками «Curva peligrosa»[9] (Пётр Алексеевич перед каждым слепым поворотом давал уведомительный гудок, а Гуселапов острил: «Тут скурвиться недолго»), то обращалась в пологий тягун, понемногу набирая или сбрасывая высоту. Миновали мелководное озеро, усеянное долгоногими фламинго, обогнали индейскую свадьбу на трёх машинах, туго набитых гостями в пёстрых костюмах, проскочили череду деревень, где указатели San Pablo и San Pedro перемежались непроизносимыми надписями на языке кечуа…
Перед самым Куско небо потемнело, и «фортунер» угодил под грозовой дождь – настоящий тропический ливень. Хорошо, в чёрной туче воды хватило ненадолго.
В городе «Кончита» снова задурила – то и дело норовила завести машину в узкие непроезжие улочки, которые внезапно переходили в лестницы. Пришлось бросить
Гостиница спряталась в старом квартале, как мышь в хворосте, но на деле оказалась что надо: поднималась террасой в три ступени на горный склон (из уличной щели нельзя было и предположить), и с верхней площадки открывался великолепный вид на весь Куско. Двое ребят из гостиничной обслуги помогли загнать машину на стоянку – в этом городе, сплетённом из каменных нор-улочек, где было трудно разъехаться даже на самокатах, без них бы ни Пётр Алексеевич, ни Гуселапов не управились.
Ужинали в уютном ресторанчике с помпейской печью, в которой для Полины запекли форель под ягодным соусом. Иванюта, в свою очередь, выбрал в меню блюдо с названием, подобным отголоску отечества, докатившемуся до местных кашеварен: alpaca stroganoff. «Эхо Москвы», – подумал Иванюта.
Утром в гостинице сами заварили себе мате-де-кока – банка с листьями стояла на столе веранды, где подавали завтрак, кипяток по требованию изрыгал железный аппарат. После чего отправились на прогулку по великой столице погибшей цивилизации.