Павел Арсеньев – Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов (страница 57)
То же касается различий в «политике поэтов»
Таким образом, заимствуя основные экспериментальные и документальные процедуры – скорее пародийно, чем критически, – сюрреализм остается зависим от эпистемологии натурализма. Это проявляется не только в способе обращения с фактами, но и на уровне их репрезентации: так,
Еще одной характерной деталью литературного позитивизма в любой национальной традиции является союз литературы не только с научными методами и новыми (медиа)техниками, но и с массовыми аудиториями[1061]. По мнению основателей этнологии, столь близких к сюрреализму (поступающему на службу революции в 1927 году), дисциплина должна способствовать образованию масс и потому не может ограничиваться курьезами из экспедиций: так же как голые факты должны были дополняться диалектическим монтажом в ЛФ, экзотические объекты – внятной экспликацией и этикетажем. Музей этнографии открыт допоздна, чтобы рабочие могли заглянуть после рабочего дня, а его организаторы говорят даже о дидактической ценности объектов[1062]. В основании этих демократических посылов определенное эпистемологическое убеждение, преодолевающее коллажную эстетику раннего сюрреализма: документ не говорит за себя, его рецепцию необходимо контролировать[1063].
Однако в этой смычке с народными аудиториями таилась опасность популизма или даже медиапопулизма, которая снова заставляет этносюрреализм резонировать с советской фактографией[1064]. Становящаяся этнология противопоставлена «любительскому видению туриста или репортера, <…> коррумпированных питторескностью, экзотизмом, субъективным импрессионизмом или бесстыдным вкусом к сенсации»[1065]. Совпадая с литературой факта в отказе от «туристического видения»[1066], французская этнология дистанцируется и от газетного репортажа, что, казалось бы, фактографии ее противопоставляет[1067]. Противоречие легко разрешается указанием Беньямина на то, что в буржуазной публичной сфере «арена безудержного унижения слова – газета – является ареной, на которой готовится его спасение»[1068] в условиях советской прессы и, в частности, в практике Третьякова. Становление этнологии наукой разворачивается уже на фоне заключенного пакта между écrivains reporteurs и крупнотиражной иллюстрированной прессой, которого в Советском Союзе не существовало, отчего репортаж, путевой очерк или биоинтервью и оказываются жанрами столь же массовыми, сколь и научными в глазах лефовцев. История российской и тем более советской прессы опять же оказывается короче и поэтому еще как бы не испорчена духом сенсации, на которой в Третьей республике многие уже сделали себе не только имя, но и состояние. Именно на это автономное поле авангарда во Франции (которому отчасти наследует этнология), не говоря уж о науке, приходится реагировать, противопоставляя себя «четвертой полосе газет»[1069].
Советской фактографии приходится бороться во имя фактов со «старолитературным отношением к вещам» (которое вместе с тем ненаучно), а становящейся французской этнологии – скорее с духом
При всем сходстве с практикой Третьякова, необходимо подчеркнуть, что такому маскировочному погружению и одновременно самообращенности этнолога – что является условием сбора данных новой эмпирико-гуманитарной науки[1073] – в советской версии противопоставлено скорее открытое взаимодействие. В «Рапорте писателя-колхозника» Третьяков открыто критикует такой подход:
Писатель Фролов <…> предложил другой метод. Писателю, приехав в колхоз, нипочем не нужно говорить, что он писатель. Сейчас же зададут вопрос – «товарищ, вы партийный?» и получится не то.
Памятуя дни хождения в народ (так вот и заявил «хождения в народ»), писатель должен приходить скромненько и одетым попроще. Изучение колхоза по Фролову строится так. Поговоришь с одним мужиком, с другим, пообедаешь с третьим, чаю попьешь, а кое с кем даже выпьешь, через неделю с молодежью закрутишь, тут и девицы – вот и стал своим человеком. <…>
Я успел сказать Фролову только одно, что если бы у нас в пределах сельсовета появился этакий божий человек, плох был бы тот предсельсовета, который бы не принял мер[1074].
Называя такую практику кулацкой и сектантской агитацией, Третьяков настаивает на необходимости эпистемологического и практического равенства между сторонами, исключающей такое этнологическое удвоение – между тем, кто участвует (в том числе перцептивно и аффективно), растворяясь в радикальном опыте, и тем, кто наблюдает (в том числе за своими «состояниями сознания»), методично продолжая исследование, – удвоение, в конечном счете обязанное картезианской традиции[1075]. Вместо такого хитроумного превращения себя самого в инструмент наблюдения[1076], позволяющего быть затронутым на чувственном уровне и при этом извлекать выгоду из этого состояния для научного описания[1077], оперативный очеркист вовлекается, чтобы участвовать в хозяйственной организации