Пауль Хейзе – В раю (страница 47)
Вернувшись затем в мастерскую, в которую Феликс не показывался в течение целого дня, никем не тревожимый в своем уединении, Янсен сначала шутя стал переминать в руках комок глины, пока из этого комка неопределенной формы не стал выделяться все еще носившийся перед ним чудный образ — и шутка не обратилась в серьезное занятие; тогда он докончил фигуру в необычайно короткое время. Вся работа приобрела какую-то особенно живую прелесть, фигура выигрывала еще более благодаря своей миниатюрности. Она напоминала собою ту сказочную красавицу, счастливый любовник которой носил ее постоянно при себе в ящичке.
Эстетик воспользовался случаем, чтобы выразить некоторые глубокие мысли по поводу сидящих статуй, начиная от статуи Агриппины до изваяния Марии Луизы, и говорил о значении бюстов вообще. Стефанопулос искренно восхищался прелестью работы и восторженно выражал свое удивление.
С энтузиазмом выражаясь о других произведениях Янсена, графиня молча стояла перед этой художественной статуэткой. Она, видимо, не могла победить некоторую ревность при виде этой роскошной женщины.
— Как часто позировала эта госпожа? — спросила она наконец Янсена.
Он отвечал ей с какой-то особенной улыбкой, что слепил этот образ не с натуры, а по воспоминанию.
— Право? В таком случае вы более чем волшебник, вы не только заклинатель духов, но также духа и плоти вместе. Положим, на этот раз нетрудно угадать, какой дух помогал художнику в его волшебствах, но дух этот, господствующий над всеми другими людьми, как видно, принужден, однако, служить гению.
— Или, быть может, вы думаете, профессор, — обратилась она к своему путнику, — что Рафаэль и Тициан могли бы приворожить к себе своих возлюбленных сильнее, чем прочие смертные?
Профессор высказал несколько остроумных предположений о магической силе фантазии, но графиня слушала его с рассеянной улыбкой, снова погрузясь в созерцание статуэтки.
— Что, эта дама живет здесь? Можно с ней познакомиться? — прервала она вдруг поток профессорской речи.
— Я думаю, что вы тщетно будете стараться познакомиться с ней, — сухо ответил Янсен. — Дама живет очень уединенно, и я сомневаюсь…
— Хорошо, хорошо! Я вижу, вы скупы на свои сокровища и желаете сохранить все лучшее для себя одного. К сожалению, мы не имеем права обижаться на гениальных людей. Засвидетельствуйте мое почтение таинственному и прелестному оригиналу и скажите ему… Но кто это играет там наверху?
Уже несколько времени раздававшиеся легкие прелюдии розенбушевской флейты перешли вдруг, в эту минуту, в бравурную арию, наигрываемую со всей грацией и усердием, на которые был только способен музыкант.
Значительно переглянувшись с Феликсом, Янсен рассказал о Розенбуше столько подробностей, сколько было нужно, чтобы возбудить любопытство посетительницы. Прощаясь, она пригласила к себе на вечер художника и его ученика.
— Вы должны непременно прийти, — сказала она. — Я, правда, не могу предложить вам многое и, главное, не могу доставить общества таких прекрасных дам, к каким вы привыкли, но мы займемся музыкой — вероятно, вы любите музыку? В остальном прошу не быть очень взыскательным: я живу в отеле, а от перелетной птицы нельзя требовать уютного гнезда. Приезжайте когда-нибудь в Москву — у меня есть две-три старинные картины и несколько мраморных статуй. Хотите, мы поговорим еще об этом? Вот мой адрес, на случай если вы настолько же забывчивы, как и прочие гении и почитатели прекрасных женщин. Au revoir.[29]
Она передала Янсену свою карточку и, пожав ему руку, любезно раскланялась с Феликсом и покинула мастерскую в сопровождении своих двух адъютантов.
— Любитель беленьких мышек и на этот раз добился своего, — сказал со смехом Янсен, услышав, как посетители поднялись на лестницу и как затем умолкла наверху флейта. — Всякий раз, когда у меня бывают посетители, он делается необычайно музыкален, чтобы напомнить гостям, что и в верхнем этаже есть обитатели. Сегодня, впрочем, я ему несказанно признателен. Мое терпение приходило уж совсем к концу.
— Профессор, положим, действительно был довольно жесток и неудобоварим, — шутя возразил Феликс. — Но барыня — хотя я уже имел счастье быть знаком со многими ей подобными, так что уж не позволю себя одурачить, — все же представляет собою образчик видоизменения прекрасной половины рода человеческого, которое всегда может служить интересным предметом для изучения.
— Нечего сказать, прекрасное видоизменение! — воскликнул с горечью Янсен. — Мне приятнее видеть перед своею работой самого тупого неразвитого эскимоса или готтентота, чем этих высокообразованных барынь, жаждущих сильных ощущений, этих расточительниц поддельного увлечения искусством. У них всегда и везде на первом плане свое собственное Я. Они ловкой своей игрой выводят из себя всякого серьезного человека, бесцеремонно затрагивая все, что ему дорого и свято. Для них не существует ничего такого, чего бы они не решились коснуться или что могло бы заставить их хоть на время забыть собственное свое Я. Они интересуются живыми личностями лишь настолько, насколько те способны занять место в их свите; точно так же произведения искусства существуют для них только как украшение их вечного, бесценного Я. Эта самая барыня навещала меня еще в прошедшем году; тогда она была еще без свиты; я был с ней настолько невежлив, что надеялся избавиться раз навсегда от ее посещений. Но самая грубость интригует этих напыщенных светских барынь, подобно тому, как простой черный хлеб возбуждает аппетит лакомки, которому уже приелся марципан. В сущности, она так же равнодушна к скульптуре, как и ко всему другому; разве только одна нагота способна раздражать ее фантазию. Притом же здесь, в Мюнхене, она ищет совсем не этого, а пропагандирует новейшую музыку.
— Ты несправедлив к ней, она тобой интересуется потому именно, что ты вселяешь ей к себе уважение и, быть может, даже некоторый страх. По крайней мере, мне в этих дамах нравится именно то, что они увлекаются всеми сильными, могучими и способными создать хоть что-нибудь.
— Как же, — рассмеялся Янсен, — только до тех пор, пока эта сила не очутится под их маленьким, беспокойным башмачком: тогда ей, этой силе, прописывают чистую отставку. Нет, милейший, эти кометы неразборчивы только потому, что необходимо должны заботиться о приращении своего хвоста. Я готов побиться об заклад, что она не пренебрежет даже нашим безобидным Розенбушем и постарается привлечь его в свою свиту. Впрочем, что нам до этого! Пусть поступает, как хочет и как может. Но где ты пропадал эти дни? И где находишься ты в эту минуту? Ты уставился на визитную карточку этой русской, точно будто твой дух внезапно перенесся в Сибирь!
— Пустяки! — отвечал, заикаясь, Феликс, кладя карточку снова на место (он прочел на ней название того же отеля, в котором жила Ирена). Графиня Н. Ф. — уверяю тебя, это имя мне совершенно не знакомо. Пойдешь ты туда сегодня вечером?
— Может быть, если ничто особенное не помешает. Мне стало теперь решительно все равно, с какими людьми ни сталкиваться с тех пор…
Он запнулся, невольно обратился к маленькой статуэтке и, после небольшой паузы, продолжал:
— Слушай, с тех пор, что мы с тобой расстались, произошло многое. Разве ты не видишь во мне никакой перемены? Я думаю, что помолодел, по крайней мере, лет на десять.
Феликс пристально посмотрел на него.
— Никто не обрадуется этому более меня, старина. Так как мы раз уже заговорили об этом, то я скажу тебе, мне было до известной степени тяжело найти в тебе совершенно иного человека, чем того, которого знал десять лет тому назад. Я всегда думал, что ты сам отчасти виноват в твоем отчуждении от меня. Если бы ты стал снова прежним!.. Но могу я узнать, как все это случилось?
— Пока еще нет! — отвечал скульптор, с видимым волнением пожимая протянутую ему Феликсом руку. — Я еще не имею на это позволения, хотя самому страшно хочется поделиться с тобой этою тайною и раскрыть перед тобой душу. Но поверь мне, мой дорогой, скоро опять все пойдет хорошо. Безжизненный, сухой кол пустил весною опять свежие, зеленые ростки. Зима была несколько продолжительна, немудрено, что и тебе казалось немного холодно.
Стук в двери прервал беседу приятелей. За дверью раздавался голос батального живописца, настойчиво и оживленно требовавшего, чтобы его впустили.
Янсен отодвинул задвижку, которую только что перед тем с нескрываемою досадою задвинул за профессором эстетики, и впустил Розенбуша.
— Ну что? — воскликнул вошедший, — что скажете вы об этом небесном явлении? Божественная женщина! Она ведь тоже заходила к вам? Как метко каждое ее слово, как она предугадывает самые сокровенные мысли и намерения! Невольно стоишь перед нею как дурак с широко разинутым ртом и только знаешь, что киваешь ей головой! В моем «Сражении при Лютцене» она не пропустила ни одного лошадиного копыта, чтобы не выразить глубокого осмысленного понимания живописи, и если бы она осталась на более продолжительное время в Мюнхене, то непременно стала бы наведываться ко мне, «чтобы видеть меня за работой». Она говорила, «что я стою на совершенно верной дороге»; что «искусство — это: деятельность, страсть, волнение, борьба на жизнь и на смерть», и еще многое такое, что готово уже было сорваться с моего языка. Чертовски умная женщина! Она словно предугадывала и похищала мои собственные мысли. Спутник ее — тоже, кажется, человек, вполне понимающий дело. Вы, конечно, приглашены на сегодняшний музыкальный ее вечер… Я должен захватить с собою флейту, но не буду таким дураком и не отважусь играть в присутствии северной Семирамиды искусства и ее генерального штаба, состоящего из одних только виртуозов. Чему же вы смеетесь?