Пауль Хейзе – В раю (страница 110)
Как только дело это устроилось, барон почувствовал, что на сердце у него стало легче, и тотчас же отпустил себе все прежние грехи, ожидая, что дочь должна будет наконец оценить и полюбить такого примерного отца, как он. Между тем Ценз, по-видимому, так же мало заботилась о своем родителе, как и прежде. Согласившись, в угоду деду, повидаться с виновником своих дней, она просидела с полчаса, холодная и неподвижная, точно мраморная статуя. Напрасно отец ее старался расточать перед ней всю свою любезность; все усилия тронуть ее сердце оставались тщетными. Она постоянно твердила, что остается к нему совершенно равнодушной и не понимает, как могла ее покойная мать полюбить такого человека. Пусть барон и не воображает себе, что она когда-либо будет питать к нему другие чувства. Физиономии, такие как у него, были ей всегда противны; ей очень жаль высказать ему неприятные истины; но она привыкла говорить правду и не хочет обманывать его, потому только, что он обманул ее мать. Деньги он может оставить у себя; она не думает о замужестве, а если б кто-нибудь пожелал на ней жениться, из-за того лишь, что у нее богатый отец, то она заранее отказывается от подобного мужа.
То обстоятельство, что прелестная баронесса приходится ей кузиной, казалось Ценз очень странным; сначала она смеялась над этим, как над оригинальной выдумкой, но потом вдруг отчего-то вся вспыхнула, вскочила со стула, сухо поклонилась отцу и поспешно вышла из комнаты.
Барон, вздыхая, покинул жилище старика и направился к своему товарищу по оружию, Шнецу, чтобы сообщить ему результат неудавшейся попытки примирения.
Поручик, со времени свадебного торжества, находился в каком-то тяжелом настроении духа, заставлявшем его избегать общества, вследствие чего он по целым месяцам сидел дома и совершенно забыл о существовании рая, куда его и влекло прежде преимущественно лишь присутствие Янсена. Он сблизился с кружком художников единственно лишь потому, что общество их казалось ему наиболее сносным. Он не ожидал встретить в их кружке людей, одаренных творческим гением. С него было довольно и того, что они все-таки же выходили из ряда остального, ненавистного ему, общества.
То обстоятельство, что, встретив Янсена, Шнец счел невозможным трунить над ним и не решился задеть его своим черным искусством, пробудило в нем к Янсену какое-то особенное чувство: ему казалось, что мир не остался бы в потере, если б все человечество, за исключением Янсена, сразу вымерло и если б можно было, приняв скульптора за образец, создать по этому образцу новых людей. Его он действительно любил, хотя тщательно скрывал такую «сентиментальность» не только от посторонних, но даже от самого себя. Теперь он чувствовал себя опять наедине со своею желчью, вырезывал силуэты и сердился на всех остальных людей за то, что они все вместе не могли ему заменить одного Янсена.
Шнец принял барона очень сухо и, слушая рассказ о дочерней бесчувственности, все время сардонически улыбался. Он уверял, что в настоящее время, при характеристической гнилости общественного строя, нельзя не радоваться тому, если попадаются еще, даже между женщинами, отдельные личности, которые не позволяют дурачить себя пустяками и напрямик, без обиняков говорят то, что думают и что чувствуют. Поручик советовал барону ехать в Африку, застрелить там львицу и усыновить ее детеныша. Преподав этот совет, Шнец немедленно вырезал из черной бумаги барона, нянчающего молодую львицу, и отдал ему этот силуэт на память в виде напутствия на дорогу.
Барон решился отправиться к своей племяннице, хотя и не получил еще от нее полного разрешения. Он не смел более показаться на глаза старой графине, которая, узнав об отъезде Ирены, прочла назидательную проповедь по поводу невероятного поведения его племянницы и очень неблагосклонно приняла его чересчур смелый ответ. Справки, наведенные в Мюнхене о Феликсе, не привели к желаемому результату. Никто не знал, куда он скрылся после своей мнимой дуэли. Привычка быть под башмаком племянницы, бесцельность дальнейшего пребывания в Мюнхене и отсутствие знакомых — все вместе влекло его на юг. А резкий прием, неожиданно встреченный им у Шнеца, рассеял последние его недоразумения.
Он спрятал силуэт в бумажник, пожал руку старого приятеля и простился с ним, выразив надежду, что они встретятся еще когда-нибудь под более жарким небом.
ГЛАВА II
Еще два столпа рая стали колебаться, и стало очевидно, что никакие силы уже не в состоянии более остановить его распадение.
Розенбуш и Эльфингер явились еще на первое собрание после злополучного маскарада. Они, видимо, находились в грустном настроении духа. Оба были далеко не так остроумны, как прежде: казалось даже, что они утратили, до известной степени, способность сочувствовать остроумию других.
Возвращаясь домой, они пришли к заключению, что рай отжил уже свое время, тем более что даже и вино было гораздо кислее, чем в прежние счастливые времена.
В действительности вино осталось то же, только у обоих приятелей было на душе горько. У каждого из них были свои особые причины, вызывавшие горькое чувство; но в окончательном результате никакое вино не могло бы прийтись им по вкусу.
Эльфингеру удалось-таки заставить сердце своей непреклонной и набожной возлюбленной изменить небесному жениху. В одно из послеобеденных свиданий в известной церкви, Фанни, со слезами на глазах, проговорилась о том, что со своей стороны тоже любит Эльфингера, но вместе с тем разрушила все его надежды, прибавив, что это обстоятельство нисколько не освобождает ее от прежде данного обета и что она чувствует себя поэтому еще несчастнее. Духовник объяснил девушке, что она никогда не будет счастлива ни на земле, ни на небе, если не откажется от преступной любви к лютеранину, да еще, сверх того, бывшему актеру.
В ответ на убедительнейшие доводы Эльфингера бедное дитя только качало головой и заливалось слезами, а на длинные, почти ежедневно посылаемые ей письма возлюбленного отвечала коротенькими записочками, составленными весьма мило и притом с небольшим лишь числом орфографических ошибок. В этих записочках она самым трогательным образом умоляла Эльфингера не мучить ее, не растравлять ее, и без того больного, сердца и просила его переехать на другую квартиру и стараться не встречаться с нею более.
Эта переписка подливала масло в огонь по эту и по другую сторону улицы. Хотя врата адовы, казалось, были не в силах поглотить эту любовь, но тем не менее Эльфингер скорбел сердцем и мало-помалу утратил всякую охоту посещать рай и райских своих приятелей. Он просиживал вечера дома, обдумывая, как бы ниспровергнуть влияние духовенства. Он пробежал с этою целью все сочинения, направленные против Ватикана, и напечатал в одной из мелких газет несколько пылких статей, в которых настаивалось на необходимости уничтожения монастырей.
Но если Эльфингера опечалило религиозное настроение Фанни, то его сосед по комнате еще более огорчался крайне мирским легкомыслием другой дочери перчаточника. Розенбуш узнал через посредство преданной ему горничной, что за Нанни сватался единственный сын богатого пивовара из какого-то небольшого соседнего городка и что прелестная чародейка, не прибегая к мерам самозащиты, дозволительным в крайних случаях даже и для самых послушных дочерей, ничем не обнаружила своего отвращения к ненавистному искателю ее руки. Розенбуш, все еще обдумывавший в мечтах романический проект похищения Нанни, не хотел сначала верить такой гнусной измене с ее стороны, но, не получая ответа на письма, стал мучиться сомнениями. Наконец последнее его письмо к возлюбленной, пришедшее с городской почты нераспечатанным, раскрыло ему глаза. Баталист пришел в окончательное негодование и целые ночи напролет сочинял самые злые и едкие стихи на сыновей пивоваров и дочерей филистеров-перчаточников. Впадая все более и более в меланхолию, он воспылал ненавистью к человечеству вообще и утратил всякое желание работать.
Наружность Розенбуша страшно одичала: он постоянно ходил в слишком широком для него фраке Эдуарда Росселя, торжественно уступленном ему в вечное владение после свадебного вечера, и небрежно накидывал на себя грубый плед с голубыми и красными клетками. На голове он носил небольшую шляпу, скроенную им самим из останков прежнего величия. Широкие поля знаменитой его калабрийской шляпы в одну прекрасную ночь сильно пострадали от мышей, клетку которых он забыл затворить, и Розенбушу поневоле пришлось значительно их урезать.
Он все еще по-прежнему регулярно замыкался в своей мастерской, под предлогом того, что предпринял какую-то громадную таинственную работу. В сущности же, он даже и не прикасался к кистям, а проводил время, сидя у печки, в которой он поддерживал небольшой огонек дощечками от разломанных ящиков и обломками старых развалившихся садовых заборов. Так просиживал он целые дни, завернувшись в плед, с погасшей сигарой во рту, вперив на какой-нибудь предмет неопределенный взор. По временам он осматривал движимое свое имущество, выискивая между различными антиками вещь, с которой ему было бы всего легче расстаться, передавая ее в руки ветошника.