Пауль Хейзе – Избранные произведения (страница 11)
Было забавно наблюдать, как во время этого наставления на ее лице отражалась целая гамма чувств. Но самой выразительной была маска церемонной вежливости, которую она надела, успокоившись под влиянием моих слов. «Ну ладно, — произнесла она. — Желаю вам приятного путешествия!» Она милостиво махнула рукой, давая понять, что я могу уходить. Затем набросила вуаль и горделиво пошла по переулку на встречу с дорогим Карло. Не сомневаюсь, что она очень нежно приветствовала и очень непринужденно обманула его. О женщины! Самыми великодушными, изобретательными и очаровательными они бывают, когда у них нечисто на душе!
— Такова моя история о пизанской вдове, — сказал сосед, закурив новую сигару. — Что скажете? Годится для новеллы?
— Да хранят меня небеса! — воскликнул я. — Так я себя порядком «скомпрометирую». Да и какой немецкий читатель поверит такой невероятной истории?
— Может быть, — отозвался он. — Но в этом виноваты вы сами. Вы же постоянно пишете, будто женщины по ту сторону Альп (мы тем временем уже оставили позади Мон-Сени и спускались к Савойе) сделаны из другого теста и совершенно отличаются от прекрасного пола в Германии. Разве эта история не могла бы приключиться в нашем дорогом отечестве?
— Что? — в изумлении воскликнул я. — Вы серьезно полагаете….
— Пожалуй, за исключением истории с ушами, — невозмутимо заявил он. — У нас, слава Богу, полиция хорошо следит за порядком, и мошенники отрезают в крайнем случае кошельки. Но что касается вдов…
В этот момент дилижанс остановился у станционной гостиницы, нам пришлось выйти и прервать разговор, который мог принять весьма рискованный оборот.
ПОСЛЕДНИЙ КЕНТАВР
На колокольне Фрауэнкирхе[31] пробило полночь. Я возвращался из компании, где вялую, скучную беседу безуспешно пытались оживить при помощи хорошего вина. Голова моя становилась все горячей, а сердце остывало. В конце концов мне удалось ускользнуть в теплую летную ночь, и теперь я бесцельно бродил по освещенному луной мертвому городу, чтобы развеять досаду о напрасно потраченных часах. Пройдя по Фрауэнштрассе мимо чудесной церкви и свернув в переулок Кауфингер, я внезапно остановился.
Передо мной возвышался трехэтажный дом с темными окнами, хорошо мне знакомый с его выступающим углом и синим фонариком над входом. Какие незабываемые ночи проводил я здесь более десяти лет тому назад, за напитком, быть может, и похуже, чем сегодняшний, зато в самых задушевных и пылких беседах. На резной деревянной вывеске, которую поддерживали две кариатиды, было написано: «Винный погребок Августа Шимона».
— Да, — подумал я, — времена меняются, и мы меняемся вместе с ними! Когда-то это имя раз в неделю собирало нас вместе. Но куда делся его хозяин — дородный человек с курчавыми волосами и лукавыми глазками? Счастливая звезда сияла для него лишь над этим домом. Когда же Август покинул свой трактир ради работы в каком-то роскошном отеле, дела у него пошли под гору, и все кончилось весьма плачевно. Его доверчивость, а может быть, фантастическая страсть ко всему рискованному, которая роднила его с некоторыми посетителями, втянула его в чьи-то безрассудные спекуляции. Август был идеалистом среди трактирщиков, и мне дороги воспоминания о нем, несмотря на его вина, о которых мой друг Эмануэль[32] сочинил прелестный стишок на мотив «Dies irae»:[33]
Сейчас дела ведут наследники, и вина, должно быть, стали значительно лучше и делают честь старой фирме. Но разве могут самые прекрасные вина заменить старых добрых друзей, которым не суждено их более отведать. С какой охотой они отдали бы сейчас печальный напиток Леты или даже нектар бессмертия за парочку бутылок того темно-красного венгерского вина, ведь с этой «чашей роковою» мы нередко приветствовали здесь «неведомый рассвет».[35] Да я и сам согласился бы претерпеть все утренние мучения, если бы еще раз мог увидеть, любезный Генелли,[36] как ты сидишь за столом в низком, прокуренном винном погребе, чуть оттопырив полную нижнюю губу, что придает тебе выражение то ли радости, то ли упрямства, а в глазах твоих лучится чудесное детское веселье. Тогда ты еще не был веймарским профессором у великого герцога[37] и еще не нашел своего мецената в лице барона фон Шака,[38] благодаря которому после десятилетних надежд и ожиданий наконец смог воплотить в красках наброски, сделанные в юности. Ты жил в скромной квартирке около городского сада, и общество богов и героев помогало тебе забыть этот свет, который забыл о тебе. И даже если ты не всегда мог заплатить за карандаши, которыми набрасывал изящные контуры своих снов и мечтаний о греческих богах я никогда не видел и тени земных забот на твоем олимпийском челе. Подобно горной вершине оно возвышалось над тучами, сияя в вечном эфире. И пускай житейские хлопоты неотступно преследовали тебя, раз в неделю ты направлял свой шаг к этому дому, чтобы смыть вином налет пыли и плесени, что оседали на твоей душе. Ценил ли славный Шимон честь, которую ты ему оказываешь? Я не припомню, чтобы ты платил ему подобно другим смертным. А уходил ты одним из последних, но твердой походкой и с высоко поднятой головой, неуязвимый для воспетых Эмануэлем утренних мучений. Возможно, потому ты и был дорог нашему хозяину, что защищал веру в неподдельность его красного венгерского пылкостью своих речей и своим примером.
Прекрасные, благоуханные ночи, когда сомнительный нектар уводил тебя от бед настоящего в римскую юность! И когда гармонично сливались поэзия и правда, к нам спускались тени влюбленных в Италию мастеров, верных идеалам Винкельмана и Карстенса.[39] Приходил странный поэт и странный художник, несмотря на переиздание его трудов, известный сегодняшней публике как «художник Мюллер»,[40] да и то лишь со слуха. Генелли нравилась его надпись на сосуде для питья:
Или тиролец Кох,[42] о восхитительных пейзажах которого вспоминают, к сожалению, реже, чем о его «Румфордском супе», этом сердечном излиянии о падении искусства, изрядно наперченном жестокой шуткой и язвительной насмешкой. Наш друг с удовольствием цитировал некоторые излюбленные места оттуда. И наконец, Рейнхард,[43] славный мастер в своем роде, но, пожалуй, более удачливый охотник, а не художник. Я все еще слышу рассказ Генелли, как однажды этот старый Нимрод[44] вернулся в сумерках домой с пустой охотничьей сумкой и последним патроном в ружье. Он вошел в полутемную комнату, жалея о потерянном дне, и вдруг заметил, что на столе будто что-то шевелится. В неутоленном пылу охоты Рейнхард, не раздумывая, сорвал с плеча ружье, прицелился и выстрелил. А когда подошел поближе, то увидел кусок сыра, сквозь который прошла пуля.
— Да это одна из так называемых охотничьих баек! — заметил среди общего смеха невысокий сухой человек, художественный критик, тяготевший к реализму,[45] но все же часто подсаживавшийся к столу насмешников-идеалистов. — Уж не призываете ли вы нас, Генелли, поверить в эту охоту на сыр?
Мастер посмотрел на него своим добрейшим взглядом Юпитера.
— Разумеется, вас я ни в коем случае не призываю верить в то, чего вы не видели, — ответил он. — Но если эта история — неправда, значит вымышлена и другая, которая, однако, случилась со мной самим. Это было в Лейпциге. Однажды вечером я смотрел из окна своей квартиры на площадь. И вдруг увидел маленькую старушку, которая толкала что-то палкой, но я никак не мог разглядеть, что именно. Из любопытства я вышел на улицу. Что же это оказалось? Торопясь на рынок, она катила перед собой круги сыра! Этакую стайку ручных сыров!
Теперь и критик рассмеялся вместе со всеми. Он понимал, что не стоит слишком долго испытывать терпение олимпийца, если не хочет получить порцию «румфордского супа». Несмотря на свой острый язык, он, единственный реалист среди нас, все равно оказался бы в проигрыше.
Лишь один человек не смеялся со всеми. Я вообще не помню улыбки на его пепельном, плохо выбритом лице, хотя в душе он восхищался поступками и речами Генелли. Этот высокий худой человек с робким взглядом, в очень поношенном старомодном пиджаке жил в почти пустой комнатке, питаясь, что называется, святым духом. Он делал гравюры на меди по эскизам Генелли, когда их изредка заказывал какой-нибудь отчаянный антиквар. Лишь эта работа да воспоминания о дружбе с Платеном,[46] и были твои единственные радости в жизни, добрый Шюц.[47] «Верность, не лживый сон!»[48] И ты честно сохранил ее до самого конца. Когда твой мастер удалился в мир теней, чтобы на асфоделевых лугах[49] присоединиться к своим гомеровским героям, ведьме и повесе,[50] ты тоже не стал задерживаться долее под солнцем. Быть тенью тени показалось тебе более достойным, нежели бродить бестелесному здесь на земле.
Еще один верный друг давно покинул нас, благородный и мудрый голштинец Шарль Росс.[51] За его по-женски нежной внешностью угадывался дух твердый, как сталь. В пейзажах Росс равнялся на тот идеал искусства, что вдохновлял в свое время Пуссена и Клода,[52] пренебрегая модными изысками. Он переживал, что в современном искусстве царят совсем иные боги, чем те, которым поклонялся он сам, и, кроме того, страдал за порабощенную родину. Увы, ему не суждено было увидеть ее освобождения и возвращения в лоно немецких земель. Но, как и от Генелли, я ни разу не слышал от него жалоб. А когда он сердился или насмешничал, его кроткие глаза вспыхивали на бледном лице, словно то был отблеск его стальной души. В трудные времена он помогал Генелли больше остальных. Именно он нашел для него щедрого покровителя и друга барона Шака и помог заказу «Похищения Европы».[53] Благодаря ему мастер уже на пороге старости создал чудесные произведения. Но на них все же оставило след долгое одиночество, пришедшееся на самые плодотворные годы.