Патрик Ротфусс – Имя ветра (страница 90)
Когда граф закончил, раздались громоподобные аплодисменты, некоторые слушатели даже колотили по столам и топали ногами. Станчион сразу поднялся на сцену и пожал графскую руку, но Трепе вовсе не выглядел огорченным. Станчион восторженно похлопал его по спине и провел к стойке.
Время пришло. Я встал и взял лютню.
Вилем похлопал меня по руке. Симмон ухмыльнулся, пытаясь скрыть, что едва не сходит с ума от дружеского беспокойства. Я молча кивнул каждому и прошел к пустому табурету Станчиона в конце стойки, где она загибалась к сцене.
В кармане я нащупал серебряный талант, толстый и тяжелый. Какая-то иррациональная часть меня хотела стиснуть его покрепче, оставить на потом. Но я знал, что через несколько дней один талант мне не поможет. С талантовыми дудочками я смогу заработать на жизнь, играя в местных трактирах. Если мне повезет привлечь внимание покровителя, я смогу получить достаточно, чтобы покрыть свой долг Деви и оплатить обучение. Так что я должен был пойти на этот риск.
Станчион просеменил к своему месту за стойкой.
— Я пойду следующим, сэр. Если вы не возражаете.
Я надеялся, что не выгляжу таким взвинченным, каким себя чувствовал. Лютня скользила в моих вспотевших ладонях.
Он улыбнулся мне и кивнул.
— У тебя хороший глаз на публику, мальчик. Она созрела для печальной песни. Все еще планируешь сыграть «Савиена»?
Я кивнул.
Он сел и сделал глоток.
— Ну ладно, давай дадим им пару минут, чтобы перекипеть и кончить болтовню.
Снова кивнув, я прислонился к стойке, поглощенный бессмысленным беспокойством о том, над чем был не властен. Один из колков на моей лютне болтался, а у меня не было денег починить его. На сцене до сих пор не побывала ни одна одаренная женщина. Я почувствовал укол тревоги при мысли о том, что вдруг это единственный вечер, когда в «Эолиане» собрались только признанные музыканты-мужчины или женщины, которые не знают партии Алойны.
Казалось, прошло мгновение, прежде чем Станчион встал и вопросительно поднял бровь, обращаясь ко мне. Я кивнул и поднял футляр с лютней; внезапно он показался мне ужасно потертым. Мы взошли на сцену.
Как только моя нога коснулась сцены, зал утих до шепотков. В ту же минуту тревога покинула меня, выгорела под вниманием публики. У меня всегда так: перед выходом я волнуюсь и потею — на сцене я спокоен, как безветренная зимняя ночь.
Станчион убедил всех считать меня кандидатом в борьбе за приз. Его слова имели успокаивающий ритуальный привкус. Когда он указал на меня, не раздалось фамильярных аплодисментов, только выжидающая тишина. Мгновенной вспышкой я увидел себя так, как меня видела публика. Одет не так хорошо, как другие, — всего один шаг до лохмотьев. Юн, почти ребенок. Я чувствовал любопытство публики — оно располагало людей ко мне.
Я позволил ему нарастать, неторопливо открывая старый потрепанный футляр и доставая старую потрепанную лютню. Внимание публики обострилось при виде моего непритязательного инструмента. Я взял несколько коротких аккордов, коснулся колков, чуть-чуть подкрутил их. Сыграл еще несколько простых аккордов, пробуя их на вкус, прислушиваясь, — и удовлетворенно кивнул.
Огни, горящие на сцене, делали остальной зал едва различимым. Мне казалось, на меня смотрит тысяча глаз. Симмон и Вилем, Станчион у стойки, Деоч у двери. Я почувствовал легкое покалывание в желудке, когда увидел Амброза, наблюдающего за мной: он походил на уголь, готовый вспыхнуть.
Я отвернулся от него и увидел бородача в красном, графа Трепе, пожилую пару, держащуюся за руки, прелестную темноглазую девушку…
Моя публика. Я улыбнулся им. Улыбка сделала их еще чуть ближе ко мне, и я запел:
Я позволил волне шепотков пробежать по толпе. Те, кто знал эту песню, тихо удивленно воскликнули, а незнающие спрашивали соседей, о чем шум.
Я опустил пальцы на струны и снова обратил внимание на себя. Зал утих, и я начал играть.
Музыка лилась из меня легко, лютня звучала как второй голос. Мои пальцы запорхали быстрее, и лютня подхватила и третий голос. Я пел горделивую мощную партию Савиена Тралиарда, величайшего из амир. Публика дышала вместе с музыкой, как трава под ветром. Я пел за сэра Савиена и чувствовал, как слушатели начинают любить и бояться меня.
Я так привык репетировать эту песню в одиночку, что чуть не забыл удвоить третий припев. Но в последний момент, со вспышкой холодного пота, я вспомнил. На этот раз я пел, глядя на публику, надеясь, что в конце концов услышу голос, отвечающий мне.
Я дошел до конца припева перед первым куплетом Алойны. Я жестко взял первый аккорд и подождал, пока звук его начнет утихать, так и не вызвав голоса из публики. Я спокойно посмотрел на них, ожидая. С каждой секундой все большее облегчение мешалось во мне со все большим разочарованием.
Затем на сцену выплыл голос, мягкий, как касание перышка, поющий…
Она пела за Алойну, я за Савиена. На припевах ее голос вился вокруг моего, сплетаясь и сливаясь с ним. Часть меня жаждала высмотреть ее среди публики, найти лицо женщины, с которой я пою. Один раз я попытался, но мои пальцы запнулись, пока я искал лицо, которое могло бы подойти прохладному лунному голосу, вторившему мне. Отвлекшись, я взял неверную ноту, и в музыке возник сбой.
Маленькая ошибка. Я стиснул зубы и сосредоточился на игре, отбросив любопытство, и даже склонил голову, чтобы смотреть на пальцы, не позволяя им соскользнуть и промахнуться.
И мы пели! Ее голос — как горящее серебро, мой — как ответное эхо. Савиен выводил веские мощные строки, похожие на ветви древнего, словно камень, дуба. Алойна звучала как соловей, стремительно кружащий близ этих горделивых ветвей.
Теперь я смутно ощущал публику и так же смутно — пот на теле. Я так глубоко ушел в музыку, что не могу сказать, где она закончилась и началась моя кровь.
Но музыка остановилась. За два куплета до конца песни наступил конец. Я взял первый аккорд куплета Савиена и услышал резкий звук, выдернувший меня из музыки, как рыбу из омута.
Порвалась струна. Она отскочила из-под самой головки грифа и ударила меня по тыльной стороне руки, оставив тонкую яркую полоску крови.
Я тупо смотрел на нее. Она не могла порваться. Ни одна из струн еще не износилась так, чтобы порваться. Но это случилось, и последние ноты песни угасали в тишине — а я почувствовал, что публика зашевелилась. Они начали пробуждаться ото сна наяву, который я соткал для них из нитей песни.
В тишине я почувствовал, как все разваливается, публика пробуждается, не досмотрев сна, вся моя работа разрушена, потеряна зря. И все равно во мне, внутри, горела песня. Эта песня!
Не думая, что делаю, я снова поставил пальцы на струны и ушел глубоко в себя. В те былые годы, когда мозоли на моих пальцах были тверже камня, а музыка лилась легко, как дыхание. Назад, в то время, когда я играл звук «ветра, играющего листком» на лютне с шестью струнами.
И я начал играть. Медленно, а потом все быстрее мои руки вспоминали. Я собирал разбегающиеся нити песни и осторожно сплетал их вновь — в то, чем они были секундой раньше.
Это не было совершенным. Ни одну песню, столь сложную, как «Сэр Савиен», невозможно сыграть идеально на шести струнах вместо семи. Но она была целой, и под мою игру публика вздохнула, поерзала и вновь подпала под действие чар, сплетенных мной для нее.
Я едва осознавал, что вокруг есть люди, а через минуту и вовсе позабыл о них. Мои руки плясали, потом бежали, потом слились со струнами в одно расплывчатое пятно, когда я изо всех сил старался удержать два голоса лютни, поющие вместе с моим собственным. Потом, даже глядя на руки, я забыл о них; я забыл про все, кроме песни.
Припев — и снова вступила Алойна. Для меня она была не живым человеком и даже не голосом — она была частью песни, пылающей песни, которая вырывалась из меня.
А потом песня закончилась. Поднять голову и оглядеть зал было все равно что вынырнуть на поверхность и глотнуть воздуха. Я пришел в себя и обнаружил, что рука моя кровоточит, а сам я весь мокрый от пота. Затем окончание песни ударило меня, как кулак в грудь, — так всегда случалось, где и когда бы я ни слушал ее.
Я спрятал лицо в ладонях и зарыдал. Не из-за порвавшейся струны и возможности провала. Не из-за крови и пораненной руки. Я даже не оплакивал того мальчика, который учился играть на шестиструнной лютне в лесу годы назад. Я плакал о сэре Савиене и Алойне, о любви утраченной и обретенной — и вновь утраченной; я плакал над жестокой судьбой и человеческой глупостью. На какое-то время я утонул в своем горе и не ведал ничего вокруг.
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ
ГРОМ И ПЛАМЯ
Я пребывал в скорби по Савиену и Алойне всего несколько секунд. Понимая, что я все еще на сцене, я взял себя в руки и выпрямился на стуле, чтобы взглянуть на мою публику. Мою молчаливую публику.
Музыка иначе звучит для того, кто ее играет. Это проклятие музыкантов. Пока я смотрел на зал, сымпровизированный конец песни начал блекнуть в моей памяти. Затем пришло сомнение: что, если песня не стала снова целой, как казалось мне? Что, если мой финал не донес ужасную трагедию ни до кого, кроме меня? Что, если мои слезы показались всего лишь реакцией ребенка на собственный провал?