Патрик Ротфусс – Имя ветра (страница 52)
Я сидел неподвижно, как камень, пальцы мои болели. Я хотел играть, а не слушать. «Хотел» — недостаточно сильное слово. Я изголодался, умирал от жажды. Без особой гордости признаюсь, что подумывал украсть его лютню и ночью сбежать.
Джосн эффектно закончил песню, и Роунт хлопнул в ладоши пару раз, чтобы привлечь всеобщее внимание.
— Время спать. Будете спать слишком долго…
Деррик вмешался, мягко поддразнив:
— «…останетесь тут». Мы знаем, мастер Роунт. Мы будем готовы выехать с рассветом.
Джосн рассмеялся и ногой открыл футляр. Но прежде чем он успел положить туда лютню, я спросил:
— Можно подержать секунду?
Я изо всех сил старался убрать отчаяние из голоса, старался, чтобы в нем прозвучало только праздное любопытство.
Я ненавидел себя за этот вопрос. Попросить подержать инструмент музыканта — почти то же самое, что попросить у мужа разрешения поцеловать его жену. Дилетантам не понять этого. Инструмент — он как друг и как возлюбленная. А посторонние люди просят потрогать и подержать его с досадной регулярностью. Все это я прекрасно знал, но не мог ничего с собой поделать.
— Только на секунду…
Я заметил, как Джосн слегка напрягся, не желая давать мне лютню. Но дружелюбие — такая же работа менестреля, как и музыка.
— Конечно, — сказал он с шутливой легкостью. Я почувствовал фальшь, но для других его согласие прозвучало вполне убедительно. Джосн шагнул ко мне и протянул лютню. — Только осторожно.
Потом он отступил на пару шагов назад и удачно изобразил, что ему все равно. Но я видел, как он стоит: слегка согнув руки, готовый броситься вперед и выхватить у меня лютню, если потребуется.
Я повернул ее, рассматривая. Говоря объективно, в ней не было ничего особенного. Мой отец поместил бы ее лишь на одну ступеньку выше растопки для костра. Я коснулся дерева, приложил лютню к груди.
— Она прекрасна, — сказал я тихо, не поднимая глаз. От волнения мой голос звучал хрипло.
Она была прекрасна — самая красивая вещь, которую я видел за три года. Прекрасней, чем вид весеннего поля после трех лет жизни в зловонной помойке города. Прекрасней, чем Денна. Почти.
Скажу честно, я был не совсем собой. Всего четыре дня назад я покинул уличную жизнь. Я перестал быть тем человеком, что рос в труппе, но еще не стал тем, о ком вы слышали в историях. Тарбеан изменил меня — я научился многим штукам, жить без которых гораздо легче.
Но сейчас, сидя у огня, обнимая лютню, я чувствовал, как те неприглядные, жесткие мозоли в моей душе, что выросли в Тарбеане, трескаются. Они отпадали, как глиняная форма от остывшей железной отливки, оставляя после себя нечто чистое и твердое.
Я проверил одну за одной струны. Третья оказалась слегка расстроена, и я около минуты совершенно бездумно подкручивал один из колков.
— Эй, осторожней, не трогай их. — Джосн пытался говорить непринужденно. — Ты свернешь их с правильного строя.
Но я его не слышал. Певец и все остальные были так же далеки от меня, как дно Сентийского моря.
Я коснулся последней струны и подстроил ее тоже — чуть-чуть. Поставил простой аккорд и сыграл его. Он прозвенел мягко и верно. Я передвинул палец, и аккорд стал минорным — мне всегда казалось, что лютня так говорит: «грусть». Я снова передвинул пальцы, и лютня издала два аккорда, прозвеневшие один за другим. Затем, не осознавая, что делаю, я начал играть.
Струны и пальцы чувствовали себя странно — как встретившиеся друзья, которые забыли, что их объединяло. Я играл тихо и медленно, посылая ноты не дальше круга света от костра. Пальцы и струны вели осторожную беседу, словно их танец выплетал строки безумной любви.
Затем я ощутил, как внутри меня что-то рухнуло, и в тишину ночи полилась музыка. Мои пальцы плясали; ловкие, точные и быстрые, они ткали в круге света, созданном нашим костром, что-то паутинчатое и нежное. Музыка двигалась, как паучок, поддуваемый легким дыханием; менялась, как крутится лист, падая на землю; и звучала она как три года на тарбеанском Берегу — с пустотой внутри и болью от холода в руках.
Не знаю, как долго я играл — могло пройти десять минут, а мог и час. Но мои пальцы отвыкли от точных движений. Они начали соскальзывать, и музыка рассыпалась на части, как сон после пробуждения.
Я поднял глаза и увидел, что все слушают меня, затаив дыхание, совершенно неподвижно — на лицах застыло изумление. Потом все зашевелились, словно мой взгляд разорвал некое заклятие. Роунт приподнялся на стуле, два охранника повернулись друг к другу и подняли брови. Деррик смотрел на меня, словно впервые видел. Рета так и сидела, прикрыв рукой рот. Денна спрятала лицо в ладонях и тихо заплакала.
Джосн просто стоял, как каменный истукан. В его потрясенном лице не осталось ни кровинки, словно его пырнули ножом.
Я протянул ему лютню, не зная, благодарить или извиняться. Он молча взял ее. Мгновение спустя, так и не придумав, что бы сказать, я оставил их сидеть у костра и ушел к фургонам.
Вот так Квоут провел свою последнюю ночь перед приходом в Университет; плащ служил ему и постелью и одеялом. Он лежал спиной к свету костра, а перед ним, будто смятая мантия, простиралась тень. Глаза его были открыты, это точно, но кто сможет сказать, будто знает, что он видел?
Лучше посмотрим на круг света и оставим Квоута наедине с самим собой. Всякий имеет право на пару минут одиночества, когда хочет этого. И если там пролились слезы, простим его — в конце концов, он был всего лишь ребенком. Ему еще только предстояло узнать, что такое настоящее горе.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
ПУТИ РАСХОДЯТСЯ
Погода держалась хорошая, так что фургоны вкатились в Имре как раз перед заходом солнца. Настроение у меня было мрачное и обиженное: Денна целый день болтала в фургоне с Джосном, а я, по глупости и гордости, держался от них подальше.
Как только фургоны встали, закипела работа. Роунт начал спорить с гладко выбритым человеком в бархатной шляпе даже раньше, чем остановил свою повозку. После первого раунда торговли десять человек начали выгружать рулоны тканей, бочонки с патокой и холщовые мешки с кофе. Рета бросала на них суровые взгляды. Джосн суетился вокруг своего багажа, опасаясь, чтобы его не повредили или не украли.
С моим собственным багажом было проще, поскольку весь он состоял из одной только дорожной сумки. Я вытащил ее из каких-то свертков материи и отошел от фургонов. Повесив сумку на плечо, я огляделся в поисках Денны.
Но наткнулся на Рету.
— Ты очень помогал в дороге, — сказала она. Ее атуранский звучал гораздо лучше, чем Роунтов: почти без сиарского акцента. — Хорошо, когда человека не надо водить за ручку, пока он распрягает лошадь, — и Рета протянула мне монету.
Я бездумно взял ее. После стольких лет попрошайничества это уже сделалось рефлексом — как отдергивать руку от огня. Только после того, как монета оказалась в моей руке, я посмотрел на нее внимательнее. Это оказалась целая медная йота, ровно половина от того, что я заплатил за проезд с ними в Имре. Когда я снова поднял голову, Рета уже шла обратно к фургонам.
Не зная, что и думать, я подошел к Деррику, сидящему на краю лошадиной поилки. Он прикрыл глаза от вечернего солнца и посмотрел на меня.
— Уходишь? Я уж думал, ты пристанешь к нам на время.
Я покачал головой:
— Рета только что дала мне йоту.
Он кивнул:
— Я не очень-то удивлен. Большинство людей — только мертвый груз. — Он пожал плечами. — Она оценила твою игру. Ты не думал стать менестрелем? Говорят, Имре — хорошее место для этого.
Я свернул беседу обратно к Рете.
— Я не хочу, чтобы Роунт злился на нее. Он, кажется, относится к деньгам весьма серьезно.
Деррик расхохотался:
— А она, думаешь, нет?
— Я платил Роунту, — пояснил я. — Если бы он хотел отдать часть денег обратно, то, наверное, сделал бы это сам.
Деррик покачал головой:
— Это не в их привычках. Мужчина не отдает деньги.
— Об этом я и говорю, — настаивал я. — Я не хочу, чтобы у нее были неприятности.
Деррик замахал руками, обрывая меня.
— Этого я сам объяснить не могу, — сказал он. — Роунт знает. Может, даже он сам ее послал. Но взрослый сильдийский мужчина не отдает деньги. Это считается женским поведением. Они даже не покупают ничего, если могут обойтись. Ты не заметил, что именно Рета торговалась за наши комнаты и еду в трактире пару ночей назад?
Теперь, когда он об этом сказал, я вспомнил.
— Но почему? — спросил я.
Деррик пожал плечами:
— Нет тут никакого «почему». Просто у них так принято. Вот потому-то сильдийские караваны — команда из мужа и жены.
— Деррик! — послышался рокот Роунта из-за фургонов.
Он вздохнул и встал.
— Долг зовет, — ухмыльнулся он. — Увидимся еще.
Я сунул йоту в карман и подумал о том, что рассказал мне Деррик. По правде говоря, моя труппа никогда не забиралась так далеко на север, чтобы попасть в Шальд. Мысль, что я не так много знаю о мире, как полагал, немного меня расстроила.
Закинув сумку на плечо, я огляделся в последний раз, думая, что, возможно, будет лучше, если я уйду без всяких трудных прощаний. Денны нигде не было видно. Ну, пусть будет так. Я повернулся, чтобы уйти…
…И чуть не налетел на нее. Денна улыбнулась немного застенчиво, сцепив руки за спиной. Она была прекрасна, как цветок, и совершенно этого не осознавала. У меня вдруг перехватило дыхание, я забыл о своем раздражении, своей боли — и о самом себе.