Пантелеймон Романов – Конец здравого смысла (страница 74)
Аркадий попробовал через некоторое время пойти к ней, но она стала лицом к туалетному столу и спиной к нему и не ответила ни на одно его слово.
— Оставь меня, наконец! — крикнула она.
— Пойди к ней, — сказал вернувшись в столовую, Аркадий.
Кисляков пошел. Он усадил Тамару в кресло и стал уговаривать взять себя в руки.
— Боже мой, ну неужели ни на один день мы не можем остаться с тобой вдвоем? — сказала она. — Ведь ничего больше нет!..
— Что же делать… Ну, пойдем, а то неудобно.
Тамара обхватила его шею руками, с которых спустились широкие рукава халатика, не отпуская, напряженно смотрела на него и с каким-то выражением отчаяния и боли целовала в губы. Кисляков, чувствуя, что шея у него покраснела от напряжения, всячески старался снять ее руки и перевести ее внимание на что-нибудь другое. И даже мелькнула испуганная мысль — уж не полюбила ли она его.
Тамара поцеловала его еще раз и, оттолкнув, пошла с ним в столовую. Аркадий одиноко сидел у окна, с неподвижно устремленным в темноту взглядом. Когда они вошли, он не обернулся.
— Ну, что же, давайте ужинать, — сказала Тамара.
Аркадий встал и подошел к столу. А когда начали ужинать, он стал пить рюмку за рюмкой.
— Чего ты ради принялся? Тебе вредно, — сказал Кисляков.
Аркадий ничего не отвечал.
Когда Кисляков после ужина уходил домой, Тамара, всегда выходившая провожать его одна, выйдя с ним в коридор, сказала:
— Неужели у тебя нельзя видеться? Я больше так не могу.
— Что же, можно, пока жена не приехала. — Приходи завтра, — сказал Кисляков, а сам подумал, что ее требования идут все дальше и дальше. А там в один прекрасный день скажет, что не может больше жить с мужем, и явится к нему как раз в тот момент, когда вернется Елена Викторовна.
XXXVII
На другой день Кисляков убрал, насколько было возможно, комнату и стал ждать Тамару.
Но вдруг ему пришла испугавшая его мысль: о чем он будет с ней говорить?.. Когда они виделись в квартире Аркадия, то там в их распоряжении бывало всего несколько свободных минут, они не сталкивались лицом к лицу на более долгий срок, и все их разговоры заключались в коротких фразах, которыми они перекидывались. Теперь же предстояло провести вместе весь вечер.
А вдруг он будет молчать, как гроб, как это бывает, когда придет шальная мысль о том, что не найдется темы для разговора, и начинается мучительное состояние с придумыванием вопросов, какие бы задать собеседнику, чтобы не молчать.
Возвышенный разговор на тему о личности, о собственном стремлении был невозможен. С тех пор, как его жизнь стала фальшивкой, для него стали неприятны всякие возвышенные разговоры с женщинами, потому что они лишний раз напоминали о том, о чем не хотелось вспоминать. Но женщина всегда требует от мужчины, чтобы он был внутренне значителен, чтобы он чем-то горел, куда-то стремился, делал большое дело. Она всегда требует наличия духовности в отношениях. Поэтому всегда начинаются разговоры на темы духовного порядка. И когда ему приходилось встречаться с женщинами, он, как неизбежную скуку, выслушивал их разговоры об одиночестве, об отсутствии родной души. На что ему нужна была их душа, когда он собственную-то давно забросил.
А тут, вероятно, Тамара начнет говорить о своей невозможности пробиться в жизнь. Придется утешать ее и говорить то, во что сам не веришь: что талантливый человек всегда выйдет на дорогу, нужно только подождать. Он был уверен, что у нее нет никакого таланта. Это он видел по ее попыткам. Она иногда становилась в позу и, глядя на Аркадия, который не спускал с нее восторженных глаз, начинала читать стихи. Читала она плохо, иногда сбиваясь и повторяя строчку два раза, при этом так напыщенно и неестественно, что было неловко за нее. Тем более, что все-таки нужно было для приличия хвалить.
Теперь, если она вздумает опять читать стихи, придется хвалить и говорить, что у нее огромный талант, так как иначе она расстроится, и к ней тогда не подойдешь. А там, наверное, мещанка будет из-за стены слушать…
Тамара же будет думать о том, как красива и поэтична их любовь.
Единственным средством избежать всех подводных камней, т. е. незнания, о чем с ней говорить, возвышенных разговоров и чтения стихов, — было вино. Имея это в виду, он в первую голову позаботился о вине.
В восемь часов Тамара пришла. Она остановилась посредине комнаты, взглянула на Кислякова из-под своей шляпки и обняла его обеими руками. От нее пахло осенним холодом. Он снял с нее жакет и усадил за стол на диван, где был приготовлен ужин. Он говорил ей ласковые слова, какие приходили в голову, гладил ее ноги и проявлял возможно больше оживления, чтобы как-нибудь не наскочить на долгий возвышенный разговор или не замолчать от незнания, о чем говорить.
— Наконец-то мы одни! — сказала Тамара. — Наконец-то можно поговорить, не оглядываясь.
— Только не очень громко, — сказал Кисляков, оглянувшись на стену.
Тамара, откинув голову назад, стряхнула набок свои стриженые, светлые, как лен, волосы, чтобы они образовали косой пробор, провела по ним рукой и сказала:
— Ты знаешь, я, кажется, начинаю отчаиваться. Сегодня опять была на бирже шесть часов, и — никакого толку. Я видела, каких ничтожеств берут. Потому что они умеют обращаться с людьми, а я еще не научилась.
Кисляков налил вина. Так как стаканов не было, потому что Елена Викторовна ключи от верхней половины буфета увезла с собой, то пришлось обоим пить из чайной чашки, у которой вдобавок была отбита ручка.
— И какие подлецы, — сказала вдруг Тамара, сжав голову обеими руками и покачивая ею.
— Ты о ком?
— Так, вообще о людях.
Кисляков невольно подумал, уж не его ли она имеет в виду.
Тамара увидела на столе его кавказский кинжал, которым он срезывал свинцовые головки с бутылок, и, взяв его, спросила:
— Это настоящий кинжал?
— Конечно, настоящий.
— Им можно убить человека?
— Можно, конечно, если попадешь в сердце.
— А где сердце?
— Вот здесь, — ответил Кисляков, показав ей точку под левой грудью.
Тамара вздохнула и отложила кинжал.
— Как хочется жизни! Красивой и полной жизни! Весь ужас в том, что ничего нет! — сказала она опять, сжав голову руками. — Ничего!
— Чего у тебя нет?
— Я не знаю, как это выразить.
Не зная, что делать, но чувствуя, что дело повернуло на возвышенное, Кисляков налил ей еще вина в чашку с отбитой ручкой. В самом деле: что он мог сделать, когда в нем самом ничего не было?
Тамара долго смотрела на него. Даже взяла его за голову руками и повернула лицом к себе. Он не знал, чего она хочет. А вдруг она сейчас объявит: «Я люблю тебя и завтра, к твоей радости, перееду к тебе».
— Завтра, вероятно, ко мне приедет жена, — сказал он вдруг. Слова вылетели у него сами собой. Он даже не успел подумать, почему он их сказал.
Тамара как будто не слушала и все смотрела в его глаза.
— Поговори со мной хоть раз так, как говорил с Аркадием, — сказала она, наконец!
Кисляков растерялся.
— Да, ну же, пей! Что ты такая сегодня странная? — сказал он.
Тамара вдруг закусила губы, со странной усмешкой посмотрела на чашку с разбитой ручкой и наотмашь столкнула ее рукой на пол. Чашка разбилась вдребезги. А за стеной кто-то заворочался. Вероятно, мещанка подумала, что он в отсутствие жены привел к себе девицу, и та буянит.
Тамара вскочила из-за стола. Глаза ее блуждали в тоске. Она остановилась и смотрела неподвижно перед собой в одну точку.
— Что ты? — спросил Кисляков. Она, не отвечая, медленно перевела на него свой взгляд, потом, оттолкнув, надела жакет и, не простившись, вышла.
XXXVIII
Полухин со свойственной ему энергией и прямолинейностью проводил реорганизацию музея, превращал его из «гробницы» в показатель исторического и революционного процесса.
Весь музей был перевернут вверх дном. Все шкафы сдвинуты и раскрыты. И скоро из этого хаоса начала появляться ясная линия, по которой располагались экспонаты.
При чем он почти совершенно не интересовался прошлым, он целиком предоставил заниматься им Кислякову. Для него не существовало ничего, кроме революции. Все вещи и явления для него были ценны постольку, поскольку в них отражался революционный процесс, поскольку они были нужны для революции.
Для него вся история была только прологом к революции или, вернее, задержкой революции.
Каждый день он исчезал на несколько часов, бегал по музеям, что-то соображал и только про себя говорил: «К чорту!». Или: «Никуда»!..
В музей почти каждый день привозили по его указаниям все новые и новые вещи. Часто они были настолько странны, что старые сотрудники только пожимали плечами.
Застать Полухина в кабинете теперь было невозможно. Он летал по залам, как полководец в пылу битвы, совершенно забывая при этом, что он — директор: подхватывал вместе с рабочими какую-нибудь тяжелую вещь, которую они могли уронить, и кричал:
— Вали! Вали! Еще раз!..
Волосы были мокры от пота и спутаны на лоб, лицо в пыли.