18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Пантелеймон Романов – Конец здравого смысла (страница 60)

18

— Вы заняты?.. После зайти? — спросил Кисляков, почувствовав внезапную робость, когда на него оглянулось несколько человек. Он сказал это в надежде, что Полухин скажет ему: «Садись, ты свой».

Но Полухин ничего не сказал, даже не ответил ему и, отвернувшись, стал что-то доказывать с новым жаром.

Кисляков затворил дверь и стал ходить по коридору.

Было стыдно, что ему пришлось ретироваться из кабинета, как чужому, что ему даже не поклонились, не ответили на вопрос. Совершенно по-хамски. И он, интеллигентный человек, должен был, как какой-нибудь канцелярист старого времени, ретироваться. Он даже не имеет возможности сказать этим людям, что для него оскорбительно кланяться спинам и не получать ответа на свой вопрос.

И вот благодаря этому, его отношения с Полухиным бывали иногда мучительны. А главное — в них была какая-то трещина, которой, очевидно, совсем не чувствовал Полухин, но очень чувствовал Ипполит Кисляков. Трещина была в том, что все-таки Полухин был начальник, а Кисляков — подчиненный.

А всякому начальнику и занятому человеку прежде всего свойственна переменчивость настроения. То он встречает тебя с радостью, спрашивает, почему долго не заходил. Оказывается, ему пришла блестящая мысль, и ему хочется высказать ее тому, кому он привык высказывать, поэтому он так обрадовался. Или нужно поделиться своей победой над замышлявшимися кознями врагов.

А то едва здоровается, лоб нахмурен, на нем печать заботы, усталости и такого отношения к окружающим, чтобы они хоть все провалились и дали ему спокойно вздохнуть, побыть наедине самому с собой.

Подчиненный, столкнувшийся с таким настроением начальника, чувствует себя точно окунувшимся в холодную воду и начинает ломать голову над тем, что это может значить. Первая мысль, которая ему приходит в голову, это та, что, наверное, кто-нибудь наговорил про него, или он сам сболтнул что-нибудь лишнее в прошлый раз, когда разговорились по душам. Сколько раз говорил себе, что с партийным человеком нужно говорить осторожнее, так как у него в некоторых вопросах дружба отходит на второй план, и во всяком случае он все запоминает и ничего не пропускает.

Но если наговорили другие, то что они могли наговорить? Не разговорился ли с кем по душам и не сболтнул ли чего-нибудь лишнего в обществе беспартийных? Сколько раз говорил себе, что если ты близок с партийными, тогда особенно строго нужно держаться с беспартийными. О, Господи!..

Тогда подчиненный пробует вернуть хорошее настроение начальника. Он заговаривает о том, чем тот всегда скорее всего может одушевиться. Но и это его не трогает.

Как заскучавшему ребенку предлагают самые любимые его игрушки, а он отказывается от них, вызывая этим тревогу у родителей, так точно начальник вызывает такую тревогу у своего протеже.

И такую тревогу Полухин вызывал у Кислякова, когда бывал рассеян или чем-нибудь озабочен.

Только в данном случае Кисляков беспокоился не о Полухине, а о самом себе.

Когда он говорил с Полухиным, он смотрел на себя со стороны и видел все время что-то неестественное в своих интонациях, в движениях: он спешил, говорил с большим подъемом, чем на самом деле чувствовал и чем требовала тема разговора, и сам сознавал свою неестественность и думал, что, вероятно, Полухин тоже замечает ее, — недаром он стал как-то невнимателен и почти оскорбительно рассеян. От этого он еще больше чувствовал свою напряженность и неестественность, а с другой стороны — оскорбление от их неравенства, о котором даже нельзя сказать. И вообще оскорбительно уже то, что есть много вещей, о которых ему нельзя говорить с приятелем, потому что он — коммунист и нужно притворяться, что он во всем совершенно такого же мнения о них.

Больше всего его убивала в Полухине одна присущая ему черта: способность задумываться среди самого оживленного разговора. Когда Кисляков радовался за самого себя оттого, что у него свободно и естественно говорится, Полухин вдруг точно выключался из разговора и начинал смотреть по сторонам с отсутствующим видом, так что Кисляков оставался висеть в воздухе один со своим оживлением и приподнятым тоном. И не знал, слушают его или нет, продолжать ему говорить о том же или нет. Продолжать было неловко и нелепо, — все равно, что актеру с пафосом играть перед пустыми стульями партера. Замолчать — он может обидеться.

А кроме того, закрадывалась тревога: может быть, он шокировал Полухина каким-нибудь интеллигентским оборотом речи, может быть, Полухин даже раскаивается в своей близости к нему.

В таком мучительном настроении он был и сейчас, когда вышел из кабинета и стал ходить по коридору.

Он ходил и напряженно перебирал в памяти все предыдущие встречи с Полухиным: не было ли там чего-нибудь.

И, наконец, ничего не найдя и почувствовав оскорбительность такого положения, он решил больше не заходить к Полухину и итти домой.

Он уже спускался с лестницы, как его нагнал Полухин. Он был в непромокашке, пахнувшей резиной, с портфелем и в высоких сапогах.

— Товарищ Кисляков, вы домой?

Он сказал это веселым тоном и был, видимо, в хорошем настроении.

Кисляков прежде всего с радостью почувствовал, что, значит, все благополучно, и спокойно ответил:

— Да, надо итти.

И сам с удовольствием отметил спокойную уверенность своего ответа. Он мог не только не бояться директора, а быть с ним на одной доске благодаря тому, что делает сейчас важное дело — проект реорганизации — и является как бы ближайшим и единственным советником Полухина.

Ему даже приходилось делать некоторое усилие над собой, чтобы сохранять этот спокойно-товарищеский тон, так как от каждого сказанного им слова чувствовал внутри прыгающую радость: у него нашлись общий тон и язык с человеком, которого он еще неделю тому назад боялся и ненавидел, как орудие своего вытеснения из жизни. А сейчас только мучительно соображал, не случилось ли чего. Значит, ничего не случилось.

И вот теперь враг идет рядом, и он, Кисляков, говорит с ним так просто, без тени какой-то служебной подчиненности, даже с оттенком некоторого влияния на Полухина, который признает за ним преимущества образованного и знающего человека. А главное — человека, идущего в ногу с ним и с намека понимающего каждую новую его мысль.

— Ну, как проект — двигается? — спросил Полухин, повернувшись к собеседнику живым глазом.

— Идет, — ответил Кисляков, — я сам не ожидал, что он меня так зажжет.

— Ну, молодец! Здорово! Мы, брат, распространим… Во, гляди-ка, гляди! — воскликнул Полухин и остановился.

Они проходили мимо громадного строящегося дома, где лебедкой поднимали наверх стопу кирпича.

— Чувствуешь, как все строится? А я летом на юге был, там что делается! Голова кругом идет. А мы будем гробницу в это время охранять да царские кровати сторожить! Теперь понимаешь меня?

— Я с первого слова понял, — сказал Кисляков, чувствуя еще более приятное успокоение от того, что Полухин перешел на «ты».

— Пустите с дороги, расставились тут! — крикнул на них возчик, подвозивший во главе длинной вереницы подвод железные балки к постройке.

— Вали, брат, вали! — сказал ему Полухин, сторонясь с дороги и нисколько не обижаясь на окрик. И прибавил: — Сила!.. Надо вот только из-под власти мужика выбиться, сквозь барабан его пропустить, в ступе истолочь, чтобы собственническую кулацкую закваску из него выбить.

Он помолчал, глядя на постройку и покачивая головой, очевидно — на свои мысли. Потом сказал:

— Нам бы продержаться этот год. А там мы свои «зерновые фабрики» разведем, молодежь на них пустим. Тогда мы иначе заговорим. Так бы и смел всю эту нечисть, — прибавил он сжав кулак. — Мы их всех в такие клещи зажмем, что они в два счета подохнут. У нас и нашего народу хватит. В деревне ребята новые растут. Будет кому строить. Ну, пойдем.

Когда они пошли, Полухин продолжал:

— Я как-то смотрел карту пятилетки. Вот, брат!.. Сердце зашлось, как засветились на ней все лампочки. Где сейчас болото, там через три-пять лет электрические звезды сверкать будут, вот такие машины работать будут, — сказал он указывая на машину, прикатывавшую на улице только что налитый асфальт.

— И наше дело — итти в ногу со всем строительством, как на карте, отмечать все, что сделано. Прошлое нам нужно только затем, чтобы указать, откуда мы идем, какую дорогу проделали за всю историю. Правильно или нет? — сказал он, повернувшись на ходу к Кислякову.

— Еще бы не правильно.

— Ох, мать твою… — сказал возбужденно Полухин, сжав кулак и ничего больше не прибавив.

Чем оживленнее становился Полухин, чем больше он говорил, тем спокойнее был тон Кислякова. Полухин обращался в этих случаях к нему на «ты», как к своему равноправному товарищу, и Кисляков невольно старался сохранять спокойствие и неторопливость, которые показывали бы, что он — свой человек, и такое отношение к нему Полухина только естественно, так что ему незачем торопиться и каждую минуту заявлять о своем сочувствии, которое само собою разумеется.

Полухин увидел на углу улицы человека, который продавал бюстики Ленина и Карла Маркса.

— Давай купим, — сказал он.

— Да, правда, нужно, а то у меня нету, — согласился Кисляков.

И они купили по статуэтке Карла Маркса.

— Лучше будешь работать, когда он перед тобой на столе будет стоять, — сказал Полухин.