Палома Санчес-Гарника – Три раны (страница 22)
– А что было дальше с Андресом и Мерседес?
Она подняла брови и пожала плечами.
– Его забрали вскоре после того, как началась война.
– Вместе с братом Клементе?
– Так вы и про Клементе знаете?
– Честно говоря, очень немного. К фотографии прилагалось несколько писем, написанных Андресом Мерседес между сентябрем и октябрем 1936 года. В них он каждый раз упоминает Клементе, говоря, что с ним все в порядке, но больше ничего не сообщает.
– Несколько писем? Я про них ничего не знала.
И она умолкла, уставившись в какую-то точку, уйдя в себя, словно мое присутствие перестало ее интересовать.
– Хеновева, вы сказали, что Андреса забрали. Кто это сделал?
– Красные, – уверенно ответила она. – Они с братом работали в поле, их посадили в грузовик и забрали. Все говорили, что это проделки Мериноса, что он точил на них зуб, особенно на Андреса. Мать рассказывала, что он завидовал ему, потому что пытался добиться руки Мерседес, но та сразу полюбила Андреса и не обращала на Мериноса никакого внимания.
– А вы можете еще что-то рассказать об этом Мериносе?
– Ой, это был очень дурной человек, уж поверьте. Я помню тот день, когда он ворвался в наш дом, чтобы отобрать папину машину. Вы и представить себе не можете, сколько в нем было злобы, как он ругался, как кричал. Как я перепугалась, когда они схватили отца и выволокли его наружу, словно куклу. Есть вещи, которые невозможно забыть… Так поступить с моим отцом… Вы себе не представляете. Меринос был негодяем, точно говорю, дурным человеком. После войны его расстреляли. И никто по нему не сокрушался. Многие хотели с ним поквитаться.
Она замолчала, и я воспользовался этой возможностью, чтобы максимально понятным почерком записать сказанное.
– А вы помните, когда именно забрали двух братьев?
– Где-то после дня Вознесения Девы Марии. В том году праздника не было: ни гуляний, ни службы, ничего. Мама приготовила лимонад, язычки из слоеного теста и собрала семью и самых близких друзей. Все очень боялись. Меня не выпускали поиграть даже перед домом. Много всякого происходило. Людей убивали, увозили посреди ночи и потом находили в горах Серро-де-лас-Ньевес с простреленной головой. Моего отца несколько раз вызывали на опознание убитых, а потом он шел к семьям погибших, чтобы сообщить им печальные новости. Я до сих пор помню его лицо, когда он возвращался домой. Вы не представляете себе, какая тоска, какая боль отражались на нем. Страшные были дни.
– А что Мерседес?
– Ой, – и она взмахнула костлявой рукой, словно подгоняя свой рассказ, – бедняжка плакала целыми днями. Им с Николасой пришлось прятаться в доме дяди Маноло, потому что Меринос хотел увезти и ее.
– Они прожили войну в Мостолесе?
– Нет, здесь осталось всего несколько человек, остальных эвакуировали в тыл перед приходом националистов.
– То есть Мерседес с матерью уехали из Мостолеса?
– Да, и гораздо раньше остальных. Вскоре после того, как арестовали Андреса, мы вывели их тайком из дома. Я же говорю, все очень боялись. Многим приходилось прятаться в погребе или перебираться из дома в дом по ночам. А потом двоюродный брат моего отца увез их на своей повозке, чтобы Мерседес не пришлось идти пешком. Тогда-то я и видела их в последний раз.
– Они больше не вернулись?
– Нет, сеньор.
– Они умерли?
– Николасу застрелили пособники националистов в очереди на одной из мадридских улиц. О Мерседес никто больше ничего не слышал, по крайней мере, я, поэтому не знаю, жива она или мертва. Никто никогда не говорил, что с ней случилось и почему она не вернулась назад.
Я смотрел на нее, и в моем взгляде смешивались радость новых открытий и горечь оттого, что нить повествования внезапно оборвалась.
– А вы знаете, куда именно они уехали из Мостолеса?
– У отца был знакомый врач в Мадриде, и, кажется, он приютил их у себя. По крайней мере, я помню, как отец пытался дозвониться ему по телефону. Связь тогда работала из рук вон плохо, и мать весь день просидела у телефона, чтобы не пропустить ответный звонок телефонистки.
– А имени этого врача вы не помните?
Она снова отрицательно покачала головой.
– Он работал в больнице Принсеса. Это все, что я знаю.
Я внимательно просмотрел свои записи.
– Хеновева, вы упоминали некоего Маноло, кто это?
– Дядя Маноло? Брат матери Андреса и Клементе, Чернявых, как их все называли. Он был одним из немногих, кто остался в селе, когда нас всех эвакуировали. Прятался в погребе до прихода националистов. С ним осталась его сестра, мать Андреса. Ее так и не смогли переубедить, хотя эвакуация была обязательной, остаться было нельзя, запрещено приказом. Говорили, что африканцы вырезают все живое на своем пути. Но она все равно спряталась вместе с братом и отказалась уезжать из Мостолеса, – мягкий голос старушки порой снижался до шепота, порой усиливался, словно качаясь на волнах ее хрупкой памяти. – Все говорила, что должна остаться, на случай если вернутся ее ребятишки. Бедняжка умерла от горя еще до того, как закончилась война.
– А оба брата погибли?
Она пожала плечами и задумалась.
– Мой отец искал их после войны, но единственным, что ему удалось узнать, было то, что Клементе похоронен на кладбище в Лас-Росас. Он пытался привезти его тело сюда, чтобы перезахоронить рядом с матерью, но не смог. Судя по всему, его останки покоятся в братской могиле и извлечь их оттуда невозможно. Бедняжка Фуэнсисла осталась одна с тремя детьми и без могилы, на которой можно было бы оплакать мужа.
– Это жена Клементе?
– Да, – она подняла брови и, не глядя на меня, грустно посмотрела в пустоту. – Сколько жизней, Боже правый, сколько сирот… сколько горя…
– А кто-то из них еще жив? Может, они смогут мне что-нибудь рассказать…
Она с недоумением, растерянно посмотрела на меня, словно не понимая моего вопроса.
– Жена Клементе, – мягко пояснил я, опасаясь перетрудить ее память, – она или ее дети еще живы?
Старушка рассеянно улыбнулась.
– Не знаю. Мостолес очень вырос за последнее время. Все уже не так, как раньше, когда все знали всех и всё обо всех. В деревнях всегда всё обо всех известно. А теперь сюда пришли новостройки и с ними чужие люди, и местные старожилы начали терять связь между собой. Я знаю, что одна из его дочерей вышла замуж и уехала то ли в Валенсию, то ли в Аликанте, точно не помню, сын открыл хлебопекарню где-то под Толедо, но где, мне неизвестно. Про вторую дочку я ничего не слышала, что же до Фуэнсислы, – и она, как бы извиняясь, пожала плечами, – по правде говоря, понятия не имею, жива она или нет… Не знаю, ничем не могу помочь.
Я быстро записал всю информацию и, прежде чем спрятать ручку и блокнот, приподняв голову, еще раз спросил:
– Так значит, от Андреса больше вестей не было.
Она пожевала губы и задумалась.
– Я вернулась сюда с родителями в апреле 1939-го. Всю войну мы провели в доме моего дяди. Как мы голодали! Вы и представить себе не можете, на какие ухищрения приходилось идти, чтобы раздобыть хоть что-нибудь. Повсюду царили голод и нужда. В Мадриде не было вообще ничего, верите? Очереди буквально за всем, мы часами стояли и ждали на холоде, под дождем. Бог мой! Какие очереди я выстаивала, чтобы положить в корзинку банку сгущенки и полкило чечевицы, в которой камней было больше, чем в гранитном карьере. Что за времена! – Хотя порой Хеновева терялась и путалась, было видно, что она, как и говорил Карлос Годино, подобно многим другим старикам, прекрасно помнит то далекое время. – Когда мы вернулись, дом был разграблен. Осталась только разломанная мебель, – она вздохнула, глядя в никуда стеклянными глазами. – Но мы были живы, а тогда самым главным было именно это – выжить. Здесь мы больше не голодали. Каждый день на столе была горячая еда, пусть один и тот же гуляш с понедельника по пятницу, но бобов было в достатке. Что же до остального, то иногда не было ничего, иногда кусочек сала, иногда – свинина, курятина или крольчатина. Тем и пробавлялись. Мы не жаловались и не оставляли на тарелках ни крошки, не то что сейчас, когда на помойку отправляется столько еды, что диву даешься…
Мне было приятно слушать ее рассказы, но я боялся, что нам не хватит времени на главное, и снова спросил.
– Хеновева, так вы не знаете, что случилось с Андресом? Никаких слухов, никто не рассказывал, что он умер или уехал из страны? Вы же сами говорили, что в деревнях все обо всех знают.
Она махнула рукой.
– Если мы чему и научились, когда закончилась война, так это не вспоминать о прошлом, чтобы жить дальше. Не забывать о нем, но и не вспоминать. Хотя в результате многие его и вправду позабыли…
В воздухе повисла густая тишина. Я понял, что затронул какую-то ненужную струну. И предпочел замолчать, давая ей возможность отреагировать так, как она сочтет нужным.
– Поверьте, – продолжила она спокойно, – мне очень жаль, что я не могу вам помочь, но я ничего не слышала ни о нем, ни о Мерседес. Мать говорила, что они как под землю провалились, – увидев, что я непроизвольно дернулся, она улыбнулась и посмотрела вдаль, – и не они одни. В те годы пропало немало людей. Многие испарились, как дым, когда националисты вошли в Мадрид. Кто-то вернулся спустя годы, но большинство, – и она механически пожала плечами, – пропали без вести. Людей убивали и закапывали в братских могилах, по обочинам дорог, в полях, оврагах, за забором кладбища. Напротив дома на Куатро-Каминос, в котором мы жили во время войны, был пустырь, и по ночам часто можно было видеть, как туда подъезжали грузовики и легковые машины с трупами. Их сгружали, рыли неглубокую яму и закапывали там. Страшное творилось. Не знать, где похоронен твой любимый, – хуже, чем знать о его смерти. Заметьте, я не говорю, что виноват был кто-то один: зверства творили обе стороны. Шла война, все боялись голода и холода, бессонницы, случайной пули, боялись умереть или быть вынужденными убивать. Повсюду царил страх. Страх и слепой инстинкт самосохранения, который пробуждает в человеке все самое жуткое, – она надолго погрузилась в горькое молчание, словно отдавая дань всем душам, погасшим в ту братоубийственную войну. – А когда пришел мир, долгожданный мир, ты мог либо поддерживать Франко, либо бороться с ним. Не было места ни недеянию, ни колебаниям. Фалангисты[15] говорили, что нужно покончить с мягкотелыми, что они тянут родину на дно. И вот этих-то слабых, колеблющихся, да и вообще всех, кто когда-то имел дело с республиканцами, арестовывали и сажали в тюрьму, где те могли сидеть месяцами, даже не зная, за что их арестовали. Мой отец пробыл в заключении больше месяца: поскольку он был вынужден проработать всю войну в мадридских больницах, его сочли красным. Хорошо еще, что за него поручились несколько врачей и военных, иначе бы его расстреляли, понимаете. Моему отцу повезло, а многим другим – нет, у них не оказалось поручителей, чьего слова было бы достаточно, чтобы снять с них обвинение в несуществующем преступлении. Никто не вступился за них и не сказал, что они не имеют к красным никакого отношения, а те, кто мог бы это сделать, просто испугались. Храбрых людей хватало, но и трусов было предостаточно, а еще было много страха и очень много зависти, чего уж греха таить. Вы и представить себе не можете, сколько забрали людей, которые и думать не думали ни о чем, кроме своей работы. Их убивали за старые обиды, из жадности, чтобы занять их должность или отобрать у них дом. Война была очень тяжелой, но в первые послевоенные годы тоже творилось всякое. Мир вернулся, врать не буду, но голод и страх, много страха, – повторила она с болью, – никуда не делись. Равно как и злоба, мстительность и ненависть… Ох…