П. Зайкин – Книга семи печатей (страница 36)
Почему наряду с лицом не быть таким же зеркалом руке, интеллигентнейшему человеческому органу? Рука — исполнительница воли мозга и рабыня мысли. Когда человеку изменяет слово, она является его заместительницей, и жест выражает желания и мысли. По почерку с несомненностью определяется характер пишущего. И чем объясняется общность линий руки у людей однородного душевного склада, однородной профессии, одной добродетели и одного греха? Так называемый обруч на жизненной линии почему можно рассмотреть на руке каждого убийцы? Почему французские хирогномисты, исследовавшие руки Шиллеров, Гете, Дюма, Ожье, Ламартинов, Гюго, Прудонов и т. д., были поражены странным развитием у всех холма Аполлона (Mons Solis) и глубиной Аполлоновой линии (бугор и линия под указательным пальцем), говорящих о природном предрасположении к искусствам и поэзии, о гениальности и таланте, а руки Бисмарков и Чемберленов развитием Сатурна одинаково говорят о черте, которую хиромантия называет «наглостью желаний» и наблюдает у всех людей власти, силы, крови и железа? Чем объяснить такие случаи, как хотя бы предсказания известного хирогномиста Чейро, сделавшего недавно слепки с рук обитателей одного сумасшедшего дома в Иллинойсе и по ним с
Физиология утверждает, что линии на ладони — не результат механических движений руки, а отпечаток психической жизни. У новорожденного ребенка можно уже рассмотреть с поразительной ясностью начертанную сеть линий. У изнеженной интеллигентной женщины, с широко развитой умственной жизнью, ладонь испещрена гораздо большим количеством линий, чем у труженика-чернорабочего, рука которого никогда не разгибается во время целодневной физической работы. Как бы посредством электрического тока жизнь мозга находит отголосок в нервах руки (пачиниевы атомы). Чем сложнее эта духовная жизнь, тем запуганнее сеть линий руки. Ладонь делается горячей во время лихорадки, когда пылает мозг. Она суха у страдающих сухоткой. Если крупные потрясения организма, — болезнь, печаль, ужас, — оставляют печать на человеке, изменяя его лицо, проводя морщины на лбу, превращая в одну ночь его волосы в седые, — может ли рука, непосредственно сообщенная с мозгом, оставаться безучастной к психической жизни человека? Самое плотное тело изменяет свою форму под вечным давлением.
В Риме, в соборе Петра, каменные ступени стерты ногами ползающих на коленях пилигримов. Следы их лобзаний видны на бронзовых ногах апостольских статуй… Неужели вечное отражение жизни души на руке не оставляет никакого внешнего отпечатка, по которому человек опыта и наблюдения мог бы восстановить прошлое и, может быть, предугадать будущее?..
Но это, может быть, скучно, и похоже не на рассказ, а на лекцию, да, наконец, выводы из нескольких специальных книг трудно уложить в сотню беглых строк. Кто интересуется мистикой руки, если захочет, найдет эти книги. Мне остается вернуться к рассказу.
Скорее, чем я думал, через какие-нибудь три-четыре дня, в моих руках уже была засаленная и достаточно обтершаяся по углам визитная карточка, на которой убогим и избитым шрифтом были напечатаны всего три слова:
— «Антиох Паганако, настройщик», — а внизу виднелись следы уже стирающегося карандаша — «Измайловский полк, 12-я рота, д. 16».
Передала мне моя хозяйка карточку и наставляет:
— Вы, сударь, в долгий ящик дела бы не откладывали, потому теперь наступят праздники, и у него сенокос начнется. Видимо-невидимо народу нахлынет, и вам тогда долго своего череду ждать придется. Да и он уж не так будет внимателен. И еще забыла вам сказать, — раньше шести вечера к нему не ездите и субботу пропустите, — по субботам он шабашит и никого не принимает.
В день поездки я случайно побывал у одних своих родственников. Смеясь, я рассказал здесь о предстоящем развлечении, и одна из моих двоюродных сестер, с которой мы водили особенную дружбу, сильно этим заинтересовалась.
— Ах, говорит, как это любопытно! А ты меня с собой взять не можешь?
— Отчего же, Вера? Я думаю, можно. Карточка у меня с собой.
Взглянула она на карточку.
— Какая, — говорит, — противная. Неприятно в руки взять. И какая странная фамилия! Что он, грек или армянин? Па-га-на-ко! Точно от корня — «поганый».
— Не знаю, — отвечаю, — армянин или грек, а только моя хозяйка говорит: «одно слово — хиромантик». Надо поехать. И знаешь что, — представимся ему, как муж с женой. Это смешнее…
Она расхохоталась, надела себе тут же для пущей видимости обручальное кольцо своей сестры, а мне своего брата и — мы поехали в двенадцатую роту.
…Я этих мест не люблю. Никогда в них живать не случалось и, должно быть, поэтому, когда сюда попадешь, чувствуешь какую-то нервную подавленность неизвестностью места. Камень и кирпич, отсутствие деревца, хотя бы оголенного, в небе черные змеи фабричного дыма, заводские трубы, как чьи-то предостерегающие, поднятые персты, чернеющие в морозном сумраке, и хмурые, постыло-казенные громады казарм…
Теперь улицы поразрослись, почистились, а тогда все это выглядело как-то убого и безжизненно. Человек, бьющий на мистические слабости себе подобных, не мог бы подыскать лучшего местопребывания. У 12-й роты мы отпустили извозчика и пошли пешком. Я был предупрежден, что Паганако избегает популярности и даже уклоняется от бесед с посетителями, подъехавшими к нему на ваньке.
Вот и 16-й номер. Все, как говорили. Убогий, точно вдавленный в землю домишко с мелкими, подслеповатыми окнами нижнего этажа, похожего на подвал. Такое впечатление, что — приехал бы часом позже, — эти окна совсем бы ушли в землю. Сбоку узкая калиточка с кирпичом на блоке, и во дворе, сразу за нею, действительно дощечка — «настройщик». Фонарь бросает во двор слабую полосу света, и в ней можно разобрать на стене дощечку и указующий перст, как водится, вывихнутый. Вот и войлочная дверь с набитой на ней такой же, как у меня в руках, карточкой. Признаться ли, — моя рука дрогнула, когда я трижды потянул ручку звонка. Противно задребезжал звонок, — так и вспомнилась сцена, где в такой же звонок звонит Раскольников пред дверью ростовщицы. Обычная нервность, что ли, или незнакомое место так настроило, но только сердце бьется беспокойно, и в душе какое-то странное ощущение не столько страха, сколько гнушения и отвращения к чему- то еще даже и не виденному…
Через минуту за дверью что-то стукнуло. Зазвенела скоба.
— Антиоха Паганако можно видеть?
— Я и есть. Войдите.
Отвратительный трескучий голос и отвратительная фигура! Гном. Маленький и хромоногий, с белым, блестящим старческим лицом скопческого типа. На глазах выпуклые дымчатые очки, в фокусе которых сверкает блик света от висящей на стене и коптящей маленькой керосиновой лампочки, и этот блик совершенно скрывает направление его взгляда. Чудится, будто эти сверкающие точки — огоньки его собственных глаз, и что он глазами смеется в то время, как все его лицо серьезно и сложилось в пренебрежительные складки. На, очевидно, выбритой голове — феска-скуфеечка из коричневой шерстяной материи, и сухое тело облачено в худенький, порыжевший пиджак и зеленый шарф на шее. По тому, что он застегивается и оправляет шарф, похоже на то, что он был в «неглиже» и для нас специально примундирился и шарф накинул.
Протягиваю ему его карточку и говорю, что нам его рекомендовали, но он в ту же минуту карточку мне возвращает обратно и говорит:
— Знаю, знаю, — разденьтесь, пожалуйста, и — благоволите сюда.
И сам прошел в соседнюю комнатку, куда следом за ним, сняв шубы, вступили и мы.
Комнатка крошечная и, надо сказать правду, без всякого расчета на сценический эффект. Каких бы здесь можно было навешать крокодилов, чучел сов и летучих мышей, настраивающих картин и всякой банальной, но производящей впечатление бутафории чародейства. Ничего подобного, а вместо этого совершенно заурядная обстановка шаблонной мещанской комнаты, — разнокалиберные стулья, протертый клеенчатый диван, потрескавшийся комод. Единственная картинка на стене — какая-то старинная, в листок in octavo, пожелтевшая гравюрка, прикрепленная к стене просто четырьмя булавками и изображающая нечто достаточно сумбурное, — какого-то голого старца с крыльями и косой, опершегося на локоть и прислонившегося к земному шару, над которым парит ангел, указующий вперед, в высь, пылающим факелом. Аллегория во вкусе тех, которые любили масоны и которых немало рассеяно в старых мистических книжках двадцатых годов.
Старик прошел еще дальше, оставив нас наедине. Видимо, эта комната служила приемной. Мы сели. И опять чувство какого-то омерзения ко всему, — и к продранному, точно липкому дивану, и к аллегорической картинке, и к душному воздуху комнаты, в которой точно только что накурили чем-то приторным и слащавым, — поднялось и стало расти в душе.
Мы просидели минуты три и уже начали переглядываться не без недоумения. Но вот старик, ковыляя, вышел из своего кабинетика, подошел ко мне и положил передо мной разогнутую старинную книжку.
— Пока благоволите почитать, а вы (он протянул руку к моей спутнице) пожалуйте.