реклама
Бургер менюБургер меню

Осип Дымов – Томление духа (страница 15)

18

Липшиц усмехнулся толстыми, плотоядными губами.

— Это вы хорошо сказали.

— Когда у вас будет покой, вы потеряете свое удивляющее спокойствие, Липшиц.

— Что с вашим братом, Нил? Прекрасная, ясная голова. Его погубит гипертрофия сердца. Слишком большое сердце — это вредно.

— Скажите обо мне. Вы умный человек.

— Вы? — Липшиц задумался. — Смотрите: к быку приближается матадор, понимаете? Во-первых, надо не испугаться и подойти; во-вторых — выбрать момент, в-третьих — ударить шпагой загривок; а в-четвертых, — погрузить ее до самой рукоятки. Тогда бык неминуемо упадет. Вы все сделаете, но на последнем задумаетесь: а вдруг он не упадет? И у вас дрогнет рука. Тогда бык, действительно, не упадет.

— Милый, милый… Вы даже говорите, как фантаст. Но именно сегодня все изменится.

— Что-то мешает вам дойти до конца. Вы окружность — понимаете? Вы возвращаетесь на то же место.

— Что? Что? Это поразительно! А надо быть?..

— Надо быть прямой линией.

— Поразительно! Одна девушка сказала мне это в тех же словах. Давайте будем на «ты»? В память о… об этом тумане, хотите? Я должен вас часто видеть. В Христа вы верите, Марк Липшиц?

— То есть, как в Христа? Что такое?

— Что Он был, что ходил босиком по дорогам, что скорбел о людях.

— Конечно, верю. А что?

— Ну вот! Больше ничего и не надо: Он был! Прощай, Марк. Спасибо.

Нил побежал дальше. Радостное беспокойство наполняло его, точно сообщили ему что-то очень важное.

Но Жени он опять не застал. Нил не расспрашивал горничную, чтобы не услышать того, чего не хотел. День под покровом тумана неприметно перелился в вечер, оставив по себе ощущение необычности, похожее на то, какое испытывают животные и люди при солнечном затмении. Многие мысли беспорядочно наполняли мозг Субботина.

— Ты свободен, — говорил он себе, — ее нет. Ее зарезали, увезли искалечили… Хочешь ты этого?

Он прислушивался к себе и отвечал:

— Ей-Господи, не хочу. По совести говорю: не хочу.

Он оглянулся; кругом были огороды и бесконечные заборы. Туман рассеялся, и фонари светили важно и скромно всем, кто проходил мимо. Полоска пушистого снега лежала на верхней доске забора.

Нил заспешил обратно. Уже не думалось ни о чем: только бы застать ее. Он побежал по лестнице; не хватало дыхания.

— Дома?

Горничная молча впустила Субботина.

Женя лежала на кровати с заплетенной, как у девушки, косой, с измятым, извиняющимся, оскорбленным и жалко-улыбающимся лицом.

— Я так устала, — сказала она тоскливо.

Нил бросился к ней; мозг его осветился мудростью и всепрощением. Он понял, что уготовил ей и себе тяжкое испытание, что, толкнув ее к другому, пытался вызвать гадливость в себе и ожесточение в ней. Еще понял он, что за вчерашний вечер и за весь странный необычный день в его сердце выросла подлинная любовь мужчины к женщине, что болезненно ревновал ее и искал, как жених невесту. Он обнял ее, и вдруг она почувствовала его; ее измученное лицо преобразилось, и взгляд осветился. Густая краска радостного стыда залила ее щеки, она заломила руки, и в счастливом изнеможении он склонился над нею.

Радостный толчок, вольный, как порыв высочайшей свободы, потряс его. Его охватила незыблемая уверенность в том, что наступила минута высокого смысла. Жизнь его взметнулась порывом в свой зенит и благословила все прошедшее.

XI

Великий человек не прощал людям одного: сомнения в его избранности.

Он чувствовал это инстинктом, как чувствует опытная красавица, что не нравится. В подобных случаях, — а они бывали нередки, — Яшевский так искренно начинал говорить окружающим про тупость и ничтожество лица, осмелившегося его не признать, что сам начинал этому верить. Так он забронировывал свое надменное самолюбие от случайных ударов. Лишенный дара наблюдательности, не разбирающийся в людях, философ часто впадал в прискорбные ошибки. Время от времени он приближал к себе какого-нибудь молодого человека или девицу, рекомендуя их друзьям, как преданных учеников. Но через неделю не без изумления убеждался, что преданный ученик не читает его книг, а ученица насмешливо отворачивается; тогда он делался злым, жестоким, остроумным, обнаруживал поразительную память на мелочи и давал «предателям» злые и меткие характеристики, которые долго передавались из уст в уста и закреплялись за человеком на годы…

Но вопрос — верит ли в него Колымова? — не вызывал никаких сомнений. Кому же и верить в него, если не ей? Темные, всегда печальные глаза девушки, строгое лицо, от которого веяло монашеской чистотой, не могли не иметь к нему самого ближайшего отношения. Своей женской чуткостью она ведь должна была сразу узнать и оценить его. Иначе какая цена этой чуткости?

Ее молодость и необычная неправильная красота пленяли Яшевского. Она носила в себе необыкновенно развитое чувство справедливости и высшей честности, т. е., то самое, что горело в душе великого человека, чему он служил всю жизнь, что искал в книгах, и что в счастливые минуты его существования роднило его с избранными фигурами человечества… Он был мученик, которому недоставало идеи, достойной того, чтобы из-за нее быть замученным. Мученик, которому выпал венец не после, а до подвига. Мученик, которого оставляли в покое; который знал, что венец отпущен в кредит, и не решался оправдать его…

В Колымовой он почувствовал родственную душу. Он понял, что судьба предназначила ее для подвига. Но для какого? Но во имя чего?

Она приходила к нему по утрам или в сумерки, говорила односложно, скупо, почти загадочно. Но Кирилл Гавриилович понимал ее. Не спрашивая, она как бы постоянно задавала вопросы. Ронял скупые слова, как бы заинтриговывая, она все время слушала и ждала чего-то. Ее слова и замечания словно были обрывками длинного цельного разговора, который она в молчании вела с самой собой. Великий человек инстинктивно боялся прямых вопросов. Всей изощренностью своего тонкого и сильного ума он старался убедить ее, что прямые и точные вопросы на насущные, исключительно важные темы, вообще бессмысленны и вредны. Делал он это потому, что не имел ответа на эти исключительно важные вопросы и еще потому, что боялся натолкнуться на такую мысль, которая обнаружит основную ложь его духовной жизни.

Намеками, полустыдясь она спрашивала: ехать ли в …скую губернию открывать школу для крестьянских детей?

Он отвечал:

— Всякое дело, которое исходит из внутренних потребностей моего духа, возвеличивает этот дух. При этом надо различать дух и душу: большая разница.

Она говорила, потупив взор: Хорошо бы посвятить всю свою жизнь глухонемым.

Он отвечал:

— Слово самый несовершенный вид передачи мысли. В будущем заговорят животные и замолчат люди.

Однажды она сказала, — и при этом ее лицо было строго и холодно:

— Отец не любил мою мать. Поэтому, вероятно, я такая.

На это великий человек заметил:

— Все равно на ком жениться. Брак — это путь духа, а не плоти. Через тайну духа освящается тайна плоти. Но это дано не каждому.

Когда он прибавлял: «дано не каждому» или «надо уметь видеть», или «есть люди», или превозносил в выдающемся деятеле (умершем) какую-либо черту, это значило — ему, Яшевскому, это дано, он умеет видеть, и в нем самом есть расхваливаемая черта. Недоверчивый, сознающий свою избранность, ревниво оберегающий внутреннюю тайну своего существования — терновый венец без мученичества — он с Колымовой был откровенен. Он обрадовался ей. Многие годы одиночества, когда приходилось постоянно оглядываться, молча страдать, кутаясь в туманные слова, измучили его. Чистая девушка с тонким умом и глубоким сердцем, с вопросами, которые были ему близки, привлекала его; он не боялся уронить себя приближением к ней, как думал, подходя к другим людям; он заметил, что она тоже лишена чувства юмора, не понимает шутки, редко смеется, и учел это как счастливое обстоятельство, благоприятствующее сближению: непонимание смешного не позволит ей рассмотреть основного трагикомического противоречия его жизни — мученического венца, отпущенного в кредит. Он говорил:

— Я не люблю смеющихся ртов. Христос не улыбался. Он знал, что жизнь — трагедия. Смех дан мелким людям для того, чтобы они могли отыскивать себе равных. Юмор — тема коротких душ.

— Ребенок всегда смеется, — отвечала Колымова.

Он не терпел чужих рассуждений: это всегда выражало неуважение к нему. Если он сообщал: «С таким-то интересно говорить», то это означало, что такой-то молчит или соглашается с тем, что высказывает Кирилл Гавриилович Яшевский.

Влечение к девушке и ее предполагаемая вера в него делали то, что он старался не замечать шероховатостей, которые могли бы испортить их отношения.

— Я рад, когда вы приходите, — говорил он ей, — и доволен, что из-за вас могу отложить работу.

Он указывал на рабочий стол, заваленный книгами и бумагами, из-под груды которых виднелось латинское евангелие, раскрытое на 31-ой странице.

Порою ему мерещились заманчивые и нелепые картины. Он видел себя рядом с Колымовой, с этой удивительной девушкой, которая вернет ему молодость и даст почувствовать красоту жизни непосредственно и бездумно. С томительным чувством печали убеждался он, что его тело готово ослабеть, и приближается возраст увядания. Снились грешные сны, увлекающие, как мечта молодости и разжигающие предчувствием земного счастья… Вопрос о Веселовской не беспокоил его; он заранее приготовился ненавидеть ее за то, что она может вообразить, будто имеет на него какие-то права.