Оноре Бальзак – Шагреневая кожа (страница 32)
– Господин Рафаэль дома? – спросил старик у швейцара в ливрее.
– Маркиз никого не принимает, – отвечал швейцар, запихивая в рот огромный кусок хлеба, предварительно обмакнув его в большую чашку кофе.
– Его карета здесь, – возразил старик, показывая на блестящий экипаж, который стоял у подъезда, под резным деревянным навесом, изображавшим шатер. – Он сейчас выезжает, я его подожду.
– Ну, дедушка, этак вы можете прождать до утра, карета всегда стоит наготове для маркиза, – заметил швейцар. – Пожалуйста, уходите, – ведь я потеряю шестьсот франков пожизненной пенсии, если хоть раз самовольно пущу в дом постороннего человека.
В это время высокий старик, которого по одежде можно было принять за министерского курьера, вышел из передней и быстро пробежал вниз, смерив взглядом оторопевшего просителя.
– Впрочем, вот господин Ионафан, – сказал швейцар, – поговорите с ним.
Два старика, подчиняясь, вероятно, чувству взаимной симпатии, а быть может, любопытства, сошлись среди просторного двора на круглой площадке, где между каменных плит пробивалась трава. В доме стояла пугающая тишина. При взгляде на Ионафана невольно хотелось проникнуть в тайну, которою дышало его лицо, тайну, о которой говорила всякая мелочь в этом мрачном доме. Первой заботой Рафаэля, после того как он получил огромное наследство дяди, было отыскать своего старого, преданного слугу, ибо на него он мог положиться. Ионафан заплакал от счастья, увидев Рафаэля, ведь он думал, что простился со своим молодым господином навеки; и как же он обрадовался, когда маркиз возложил на него высокие обязанности управителя! Старый Ионафан был облечен властью посредника между Рафаэлем и всем остальным миром. Верховный распорядитель состояния своего хозяина, слепой исполнитель его неведомого замысла, он был как бы шестым чувством, при помощи которого житейские волнения доходили до Рафаэля.
– Мне нужно поговорить с господином Рафаэлем, – сказал старик Ионафану, поднимаясь на крыльцо, чтобы укрыться от дождя.
– Поговорить с господином маркизом? – воскликнул управитель. – Он и со мной почти не разговаривает, со мной, своим молочным отцом!
– Но ведь и я его молочный отец! – вскричал старик. – Если ваша жена некогда кормила его грудью, то я вскормил его млеком муз. Он мой воспитанник, мое дитя, carus alumnus[68]. Я образовал его ум, я взрастил его мышление, развил его таланты – смею сказать, к чести и славе своей! Разве это не один из самых замечательных людей нашего времени? Под моим руководством он учился в шестом классе, в третьем и в классе риторики. Я его учитель.
– Ах, так вы – господин Поррике?
– Он самый. Но…
– Тсс! Тсс! – цыкнул Ионафан на двух поварят, голоса которых нарушали монастырскую тишину, царившую в доме.
– Но послушайте, – продолжал учитель, – уж не болен ли маркиз?
– Ах, дорогой господин Поррике, один бог ведает, что приключилось с маркизом, – отвечал Ионафан. – Право, в Париже и двух таких домов не найдется, как наш. Понимаете? Двух домов. Честное слово, не найдется. Маркиз велел купить этот дом, прежде принадлежавший герцогу, пэру. Истратил триста тысяч франков на обстановку. А ведь триста тысяч франков – большие деньги! Зато уж что ни вещь в нашем доме – то чудо. «Хорошо! – подумал я, когда увидел все это великолепие. – Это как у их покойного дедушки! Молодой маркиз будет у себя принимать весь город и двор!» Не тут-то было. Он никого не пожелал видеть. Чудную он ведет жизнь – понимаете ли, господин Поррике? Порядок соблюдает
– Он пишет поэму! – вскричал старый учитель.
– Вы думаете, пишет поэму? Стало быть, это каторжный труд – писать-то! Только что-то не похоже. Он часто говорит, что хочет жить
– Все мне доказывает, Ионафан, – сказал учитель с наставительной важностью, внушавшей старому камердинеру глубокое уважение к нему, – что ваш господин работает над большим сочинением. Он погружен в глубокие размышления и не желает, чтобы его отвлекали заботы повседневной жизни. За умственным трудом гениальный человек обо всем забывает. Однажды знаменитый Ньютон…
– Как? Ньютон?.. Такого я не знаю, – сказал Ионафан.
– Ньютон, великий геометр, – продолжал Поррике, – провел двадцать четыре часа в размышлении, облокотившись на стол; когда же он на другой день вышел из задумчивости, то ему показалось, что это еще вчерашний день, точно он проспал… Я пойду к нему, к моему дорогому мальчику, я ему пригожусь…
– Стойте! – крикнул Ионафан. – Будь вы французским королем – прежним, разумеется! – и то вы вошли бы не иначе, как выломав двери и перешагнув через мой труп. Но вот что, господин Поррике: я сбегаю сказать, что вы здесь, и спрошу: нужно ли впустить? Он ответит «да» или «нет». Я никогда не говорю: «Не угодно ли вам?», «Не хотите ли, «Не желаете ли» Эти слова вычеркнуты из разговора. Как-то раз одно такое слово вырвалось у меня, он разгневался: «Ты, говорит, уморить меня хочешь?»