Не успел я договорить, как господин виконт де В*** сильно сжал мне руку и вскричал:
– Вот какова женская неблагодарность! Во всем свете неблагодарнее короля только народ, но женщина, сударь, превосходит в неблагодарности их обоих. Замужние женщины – все равно что подданные конституционной монархии: сколько бы правительство ни обеспечивало им прекрасную жизнь в прекрасной стране, сколько бы ни поручало жандармам и чиновникам, парламенту и армии заботиться о том, чтобы народ не умер с голоду, чтобы улицы освещались газом за счет граждан[356], солнце согревало нашу сорок пятую параллель своими яркими лучами, деньги у граждан отнимали исключительно сборщики налогов, а рабочие худо-бедно мостили дороги – эту прекрасную утопию никто не ценит! Гражданам хочется чего-то иного!.. Они без зазрения совести требуют у правительства права прогуливаться по этим дорогам и права знать, на что расходуются уплаченные ими налоги, а в довершение всего, если поверить болтовне иных писак, выйдет, что король обязан поделиться с каждым из граждан толикой своей власти и проникнуться новомодными трехцветными идеями[357], с помощью которых ломают комедию так называемые патриоты, а говоря проще – висельники, всегда готовые продать свою совесть за обладание миллионом франков, порядочной женщиной или герцогской короной.
– Господин виконт, – перебил я его, – я совершенно согласен с вами в этом последнем пункте, но что же вы все-таки ответите на справедливые требования вашей супруги?
– Я отвечу, сударь… отвечу то же самое, что отвечают министры, которые вовсе не так глупы, как уверяют своих сторонников депутаты оппозиции. Прежде всего я торжественно пожалую своей жене нечто вроде конституции, гласящей, что моя жена совершенно свободна. Я признаю за ней неотъемлемое и законное право ходить куда ей вздумается, писать кому ей захочется и получать письма, содержание которых останется мне неизвестным. У моей жены будут все права, какими обладает английский парламент: я позволю ей говорить сколько душе угодно, спорить, предлагать сильные и энергические меры, которые она, однако, не сможет приводить в исполнение, а там… там посмотрим!
«Клянусь святым Иосифом!..[358] – сказал я самому себе. – Вот человек, постигший науку о браке не хуже меня».
– Вы посмóтрите, сударь, – произнес я затем, обращаясь на сей раз к своему собеседнику, ибо желал вызвать его на разговор еще более откровенный, – и однажды утром увидите, что не избегли общей участи и остались в дураках.
– Сударь, – отвечал он очень серьезно, – позвольте мне докончить. Великие политики именуют то, что я изложил, теорией, но они умеют устроить так, чтобы на практике эта теория развеялась как дым; министры лучше любого нормандского стряпчего владеют искусством растворять содержание в форме. Господин фон Меттерних и господин фон Пилат[359], люди выдающиеся, уже давно задаются вопросом, в уме ли Европа, не грезит ли она наяву, знает ли, куда идет, задумывается ли над своими действиями – умение, заказанное массам, народам и женщинам. Господа фон Меттерних и фон Пилат с ужасом замечают, что наш век помешан на конституциях, как предыдущий был помешан на философии, а век Лютера – на необходимости реформировать погрязшую в злоупотреблениях римскую церковь; ведь поколения воистину похожи на заговорщиков, которые движутся к одной и той же цели, и каждый передает следующему заветный пароль. Но господа фон Меттерних и фон Пилат ужасаются напрасно, и это единственное, в чем я могу их упрекнуть, ибо во всем остальном они правы: они не желают, чтобы им досаждали докучливые буржуа, в назначенный день являющиеся в столицу из всех шести королевств, входящих в империю[360]. Каким образом люди столь незаурядного ума не разгадали глубокого смысла, который таит в себе конституционная комедия, и не поняли, что высшая политическая мудрость заключается в том, чтобы бросить веку кость?
Я отношусь к законной власти совершенно так же, как и они. Власть – нравственное существо, в котором инстинкт самосохранения развит столь же сильно, сколь и в человеке. Инстинкт самосохранения зиждется на главном принципе, сводящемся к трем словам: «Ничего не потерять». Чтобы ничего не потерять, власть должна либо возрастать, либо оставаться безграничной, ибо власть, стоящая на месте, никчемна. Если же она отступает, она перестает быть властью и покоряется какой-то другой силе. Подобно этим господам, я знаю, в каком ложном положении оказывается безграничная власть, пошедшая на уступку: ведь она тем самым способствует зарождению другой власти, чья мощь со временем будет только усиливаться. Эта вторая власть непременно уничтожит первую, ибо всякое существо неизбежно стремится к наибольшему развитию своих сил. Следственно, если даже власть пошла на уступки, она старается немедленно взять их назад. Эта борьба между двумя властями, составляющая сущность нашего конституционного правления, напрасно пугает патриарха австрийской дипломатии, ибо если уж ломать комедию, то безопаснее и веселее всего делать это на английский и французский манер. Англия и Франция сказали своим народам: «Вы свободны!» – и тем весьма им потрафили; народ исполняет при тамошних правительствах роль того ряда нулей, что сообщает величие единице. Но стоит народу начать вольничать сверх меры, как тотчас разыгрывается сцена обеда Санчо Пансы – оруженосца, ставшего губернатором сухопутного острова и пожелавшего подкрепить силы трапезой[361]. Каждый из нас, мужчин, обязан пародировать эту великолепную сцену в кругу семьи. Иначе говоря, жена моя имеет полное право идти куда ей вздумается, но перед уходом она непременно сообщит мне, куда, зачем и почему она идет и когда вернется. Вместо того чтобы требовать у нее эти сведения с грубостью наших полицейских, которые, впрочем, рано или поздно обязательно исправятся, я стараюсь придать моим расспросам форму самую изысканную. Уста мои, глаза и весь вид обличают то любопытство, то равнодушие, то серьезность, то веселость, то страсть прекословить, то безграничную любовь. Разыгрывать подобные семейные сценки, остроумные, тонкие и изящные, донельзя приятно. В тот день, когда я снял с головы жены венок из флердоранжа, я понял, что мы, подобно придворным, участвующим в короновании короля, начали ломать комедию, которая продлится еще очень долго.
У меня есть собственные жандармы!.. У меня – вообразите только, у меня! – есть собственная королевская гвардия, собственные генеральные прокуроры! – продолжал он, охваченный неким восторгом. – Неужели я допущу, чтобы моя жена гуляла по городу без ливрейного лакея? Ведь иметь лакеев – признак хорошего тона, да вдобавок это позволяет моей супруге гордо объявлять всем и каждому: «Это мои люди…» Впрочем, для пущей надежности всякий раз, когда жена моя отправляется в город, у меня тоже обнаруживаются там неотложные дела; за два года мне удалось убедить ее, что эти совместные прогулки для меня – неисчерпаемый источник наслаждения. Если погода плохая и не подходит для пеших прогулок, я даю жене уроки верховой езды, но можете не сомневаться: я стараюсь, чтобы она усвоила эту премудрость не слишком скоро, а для того выбираю самую норовистую лошадь!.. Если случайно или сознательно жена решит вырваться на волю без паспорта, то есть в своей собственной карете и без меня, разве не могу я положиться на кучера, гайдука, грума[362]? Пусть едет куда хочет, она везет с собой целую sainte hermandad[363], а следственно, мне беспокоиться не о чем… Ах, сударь, разве мало у нас способов даровать жене брачную хартию в теории и тотчас отобрать ее на практике, приискав для всех параграфов соответствующее истолкование! Я заметил, что нравы высшего общества прививают женщине любовь к фланированию, которое незаметно для самой красавицы съедает половину ее жизни. Итак, я решил уподобиться Мюссону, который забавы ради привел некоего простака с улицы Сен-Дени в Пьерфит, не дав ему даже заподозрить, что он покинул священную сень колокольни Сен-Лё[364], – точно так же я решил довести свою жену до сорокалетия, не дав ей даже задуматься об адюльтере.
– Как! – перебил я своего собеседника. – Неужели вы своим умом дошли до тех восхитительных рассуждений, которым я собирался посвятить Размышление под названием «О способах подмешивать в жизнь смерть!..» Увы! я полагал, что первым открыл сию премудрость. Лаконическим названием Размышления я обязан рассказу одного юного врача о неизданном сочинении Крабба. В этом восхитительном сочинении английский поэт изображает фантастическое существо по имени Жизнь в Смерти[365]. Существо это плавает по морям и океанам, пытаясь поймать оживший скелет, именуемый Смерть в Жизни. Помню, мало кто из гостей элегантного переводчика английской поэзии проник в таинственный смысл этой басни, столь же правдивой, сколь и фантастической. Быть может, один лишь я, погрузившись в тупое молчание, задумался о тех поколениях, которые, увлекаемые течением жизни, покидают сей мир, так и не успев пожить. Мысленному взору моему являлись тысячи, миллиарды ушедших из жизни женщин; все они проливали слезы отчаяния при воспоминании о времени, которое потеряли в пору глупой юности. Язвительное Размышление зрело в моем уме, до слуха моего уже доносились раскаты сатанинского смеха, а вы одним словом убили этот замысел… Но вернемся к вашей идее; поведайте мне не мешкая, каким образом вы собираетесь помочь вашей жене промотать те скоротечные мгновения, которые она проводит в расцвете своей красоты и во власти своих желаний… Быть может, обнаружатся еще какие-нибудь уловки и хитрости, которые я смогу описать…