Олли Бонс – Рекламщик в ссылке для нечисти (страница 64)
Тут вернулась и Умила, тоже опустилась на колени. Она улыбалась.
— Что, есть надежда? — спросил Василий, кивая на волка.
— Поглядим, — сдержанно ответила она.
Скоро прозрачные летние сумерки окутали луг. Лёгкий туман пополз от озера, будто из воды потянули белую кисею. Над этим туманом качались головки цветов, вспыхивали там и тут редкие зелёные огни. Далёкий лес поголубел. В нём что-то ухало и потрескивало.
Началось веселье. На столы выставили ячменную кашу и пресные лепёшки с луком и чесноком. Исходили паром вареники с вишней, шкварчала яичница с салом, из корчмы вынесли целую бочку кваса. Гришку, чтобы не лез к столу, накормили рыбой, и теперь он лежал на лугу и громко икал.
Истопили баню. Перед закатом все искупались: кто в бане, поднеся баннику щедрый ломоть ржаного хлеба, кто в озере, задобрив русалок венками, а водяному оставив фигурку из теста.
— Ить чё мне делать-то с энтим? — ворчал водяной. — Хучь бы с пользою что поднесли...
Хохлик зашёл помочить копытца, поскользнулся, свалился в воду и верещал, что его толкнули. Потом, закутанный, обсыхал у печи.
Сходили к кузнецу, чтобы отнести цветочные венки и угощение. А он был не один — от поля к его землянке пролегла дорожка колосьев, и Мерцана стояла у края. Он, как всегда, промолчал, и она ничего не сказала, но они улыбались и были не одиноки в этот вечер, когда вся Перловка веселилась. Положив на землю цветы и еду, их оставили вдвоём, вернулись к корчме туманным лугом. Опять ели и пили.
Затянули песни. Первой начала Бажена, её глубокий сильный голос взлетел и умолк:
— Ты водица, водица...
Следом ещё двое подхватили с разных концов двора:
— Студёная, ох, студёная!
Незаметно исчезла Умила. Вроде только сидела за столом, поглядывала на Завида, которого перенесли ближе к печному теплу — но вот исчезла, не тронув ни еду, ни питьё. Василий молча пожелал ей удачи.
А как стало ещё темнее, зажглись костры, затрещали, рассыпая рыжие искры. Самый большой развели вокруг столба, на котором закрепили старое тележное колесо. Огонь тянулся змеёй, щёлкал зубами, трогал обод рыжими пальцами, но едва набрал силу и поднялся выше, едва принялся глодать спицы, как по знаку бабки Ярогневы колесо сбили. Любим и Деян со смехом прокатили его до озера, поддерживая с двух сторон прутами, и загнали в воду. Колесо зашипело и потухло.
Ночь тянулась, шумная и светлая от огней. Позабылись обиды, и дружинники пили и смеялись с теми, против кого ещё недавно обнажали мечи. Сидели со всеми вместе и царь с царицей — не во главе стола, а с краю, не хозяева, а гости не выше прочих. Но они были не в обиде. Обнимали сына, глядели — и не могли наглядеться.
Только Умилы не было на общем веселье. Только не вернулся Тихомир, и Марьяша сидела как натянутая струна, всё смотрела на лес — а лес потемнел и слился с далёким небом, и казалось, за полем и кострами нет ничего, кроме черноты.
Беспокоился и Завид. Он сумел подняться, похлебал воду из миски, посмотрел вдаль с тоской. Пошёл бы и в лес, вынюхивая след, если бы рана не отняла силы.
Пели ещё. Пели Неждана с Незваной, не зная слов, не попадая в такт и нимало тем не смущаясь. У Хохлика откуда-то взялась дудочка, и он подыгрывал. Дудели в свистульки и дети — как попало, для веселья, — а старый гончар играл хорошо. Порой он отрывался от игры, улыбался беззубым ртом, поглядывая на всех.
Водяной квакал под мостом, как большая жаба.
Над озёрной водой плыли голоса водяниц. Пели они красиво. Слов не разобрать, но будто звенят стеклянные колокольчики, то весело, то печально. Звон замирает, почти тает, но вот опять вступает колокольчик, другой, третий, громче, звонче — и тянет, тянет подойти ближе, расслышать, о чём эта песня.
Плясали вокруг костров и, разбежавшись, перелетали через огонь. Неждана с Незваной едва не поссорились, решая, кто первой прыгнет с Любимом, тянули соломины. Всё равно остались недовольны — одна тем, что не первая, другая тем, что подпалила платье.
— Может, и мы прыгнем? — предложил Василий, не зная, чем бы развлечь Марьяшу, но она покачала головой.
— Всё думаю, как там тятенька... Хоть чем бы помочь! Сердце не на месте, не до веселия, Васенька.
Вот уже и дети начали клевать носами, и Бажена отправила их в хлев, на сено. Вот уже и костры прогорели, и ночь просветлела, как будто сдёргивали слой за слоем чёрную кисею, и можно стало уже различить отдельные сосны у далёкой опушки.
Чёрный волк поднялся и заскулил, глядя в сторону леса.
От леса шла Умила. Шла, а потом, не выдержав, побежала, и он захромал ей навстречу.
— Ну-ка, колесо сюда! — приказала бабка Ярогнева, хлопнув в ладоши.
Принесли то самое колесо, выбили середину. Василий сбегал домой за одеждой Завида, а когда вернулся, обод уже обвязали лесными травами, собранными Умилой. Купальскими травами.
— Ну-ка, пролезай! — велела Завиду бабка Ярогнева.
Он постоял перед ободом, покачиваясь. Влезал чёрным волком, а выбрался человеком. Повязка, наложенная ещё на звериное тело, теперь сползла, и стало видно, как много у него старых шрамов от чьих-то клыков.
Завид осмотрел свои руки и хрипло рассмеялся.
— Вышло, — выдохнул он. — И что ж... Отныне всегда человеком буду?
— Ну, ежели кто вдругорядь не проклянёт, — пожала плечами бабка.
А когда Завида увели, чтобы похлопотать о его ранах, когда утихла первая шумная радость, Василий вдруг ощутил, что плечи Марьяши под его рукой закаменели.
— Идут, — всхлипнула она, прикрыв рот ладошкой. — Идут!
И, сорвавшись с места, полетела через луг.
Он тоже побежал за ней, потому что показалось правильным не оставлять её одну. Но чем дальше, тем больше ему казалось, что он вообще-то лишний, так что он перешёл с бега на шаг, а потом и вовсе побрёл, едва переставляя ноги и делая вид, что он тут так, гуляет.
Рада, протянув руки, бросилась навстречу дочери и крепко обняла. Тихомир, смущённый, держался позади. Его рубаха повисла лохмотьями, на плечах и руках виднелись следы укусов, грудь расчертили глубокие царапины. Видно, нелегко ему пришлось.
Василий зазевался, а потому Рада обняла и его, расцеловала в обе щёки. И к корчме они возвращались под руки, как семья. Он умирал от неловкости.
Борис и Всеслава вышли, сами поклонились и слёзно просили прощения. Василий не знал, сумел бы такое простить, а Рада и Тихомир ничего, не держали зла.
Царь просил побратима вернуться с ним в стольный град, быть, как прежде, его советником, но тот отказался.
— Не серчай, — покачал головой Тихомир, — токмо не по мне это боле. Старею, должно. Ты уж позволь, сделай милость, остаться старостою в Перловке. А ежели помощь какая тебе будет надобна, токмо пошли за мною, тотчас прибуду. Побратимом я клялся тебе быть до самой смерти, побратимом до смерти и останусь.
— Что ж, и то верно, — помрачнев, кивнул Борис. — Много всего промеж нами встало. Ты уж знай, ты-то меня простил, а я себя вовек не прощу. Ежели хоть чем искупить вину могу, всё сделаю.
И ещё одно чудо случилось на исходе той ночи. Старый гончар, поманив рукой, повел людей через мост в поле, наигрывая мелодию. Все уже устали, не хотели идти. Может, один поднялся из жалости, второй — а там, так уж и быть, и остальные пошли смотреть, что он покажет.
А он, оборвав игру, засмеялся громко, раскатисто, да и рассыпался огнями, раскатился по полю.
— Кладовик! — ахнул кто-то. — Шапку, шапку!
А шапок-то почти ни у кого под рукой и не оказалось. Ох, как они засуетились! Едва что-то выкопав, передавали шапку другому, или накрывали огни ладонями, или падали на них животом.
— Гляди-кось! — обрадовался один. — Буски да перстенёк, да какие ладные! Жёнку потешу...
— А у меня-то, — даже прослезился второй, — не токмо на коровёнку, а и на двух достанет. Потешу детушек!
Суетился здесь и лодырь, который мечтал отыскать клад и жениться, а то даром был никому не нужен. Шапку он, видно, сшил на заказ — такую, что и три головы поместятся, и теперь, расталкивая всех, метнул её на самый большой огонь. Приподнял край, заглянул — а под шапкой коровья лепёшка.
— Да как это? — опешил он, заморгал глазами. Бросил шапку ещё — опять лепёшка. А уж как бросил в третий раз, шапка занялась зелёным огнём, да и сгорела. Одна опушка осталась.
Царь Борис хохотал, держась за живот. В суматохе, когда все тянули руки не глядя, он и сунул свою расшитую золотом, изукрашенную каменьями шапку одному из мужиков. Тот передал второму, третьему, и вот теперь самый последний из них стоял, с ужасом глядя то на шапку, то на царя, и не понимал, как же так вышло и не накажут ли их.
— Ну, добыл свой клад? — спросил царь, протягивая руку. — Шапку-то вороти!
И надел её, как ни в чём не бывало.
Скоро прислали карету, и всё царское семейство отбыло с остатками дружины. Мудрик — теперь уже, пожалуй, его годилось звать только Велимудром — упрашивал Ярогневу ехать с ними, но она отказалась. Тогда он сказал, что сам ещё их навестит.
Поблагодарил он и Василия за дружбу, и Марьяшу за доброту, и всех, кто встал на его защиту, не жалея себя.
С Чернавой у озера он говорил особенно долго, но о чём, того не узнал никто. Попрощавшись, вернулся к матери и отцу.
Они отбыли, а остальные долго смотрели им вслед. Потом и жители соседних сёл пошли домой по утреннему холодку, унося воспоминания, а кто и сокровища. Следы гуляний прибрали на скорую руку и почти весь день сладко спали.