Оливия Лэнг – Тело каждого: книга о свободе (страница 42)
Сейчас я читаю эти газеты со странным чувством. Караваны путешественников нью-эйдж стали привычным зрелищем на дорогах Юго-Западной Англии еще с 1960-х. Я сама жила так по молодости, но сейчас не могу вспомнить последний раз, когда видела на дорогах дребезжащую колымагу путешественников с приваренной дымовой трубой на крыше. Каслмортон стал последним залпом, ликующим финальным аккордом образа жизни, при котором чтились оба смысла слова free: свобода перемещаться и свобода делать что-то без личной выгоды и затрат. Этот неумышленный сплав субкультур быстро решила использовать в своих целях партия тори, терявшая рейтинг, в надежде снова набрать политический вес.
Закон об уголовном судопроизводстве, написанный в 1994 году под влиянием событий в Каслмортоне, дал полиции власть препятствовать несогласованным кемпингам и незаконным акциям и ввел новый вид правонарушения – так называемое посягательство при отягчающих обстоятельствах, которым вскоре начали пользоваться для преследований дорожных протестующих, активистов против охоты и забастовщиков. Параграф, касающийся рейвов, наделал шума попыткой криминализировать саму музыку, которую он определял как «создание шума в виде повторяющейся последовательности битов»[269]. Звучит смешно, но полиция теперь имела право разгонять мероприятия на открытом воздухе, а организаторы вечеринок рисковали получить штраф или тюремный срок. В последующие годы проходило немало коммерческих танцевальных фестивалей, но больше никаких рейвов на старой молочной ферме «Овалтин» или в горах Блэк-Маунтинс под музыку Spiral Tribe, Circus Warp и Circus Normal. Больше никаких временных автономных зон в Кэнэри-Уорф или в клубе «Раундхаус», не затихающих неделю подряд битов из усилителей, воткнутых в старую розетку Британских железных дорог. Никаких больше тел, потеющих в экстазе на заброшенном складе или под звездами, без входных билетов, без ограждений вокруг, как нынче на фестивале Гластонбери.
Не хочу сказать, что я ностальгирую по тем временам. Сама я никогда не была рейвером, но я глубоко погрузилась в протестную культуру, и даже сейчас, когда я уже давно не ношу берцы и радужные свитера (униформу столь же типичную, как серые юбки и бордовые пиджаки для школьников), меня всё еще манят изобильные соблазны того времени. Запах древесного дыма мгновенно воскрешает воспоминания: как волшебно жилось под натянутым брезентом или в кронах деревьев, как мы возвращались в лагерь с радостными выкриками, какими заклинаниями мы пытались наслать порчу на капитализм, как всё пронизывал дух мистики. Я понимаю, что это только часть истории, а наши протесты со свистелками и костюмами коров всегда граничили с пародией в духе Али Джи. Не забыла я и то, что наш рацион в основном составляли гирос и дешевое крепкое пиво. Нет, я скучаю именно по надежде. Сейчас я понимаю: дорожные протесты существовали в то время, когда всё еще казалось возможным предотвратить изменение климата, и боль от того факта, что мы добровольно отказались от светлого будущего, с годами только обостряется.
После принятия закона об уголовном судопроизводстве стало больше насилия. Почти на каждом протестном марше и уличной вечеринке ты видел, как в переулке паркуются автобусы спецназа. Из них выходила черная фаланга полицейских в масках и со щитами, которые, выстроившись плечом к плечу, медленно двигались вперед. Парни в черном из группы анархистов «Классовая война» натягивали на лица банданы, выбегали в первые ряды и начинали швырять кирпичи. Моего друга Саймона в Ньюбери скрутили сотрудники охраны и сломали ему ногу огнетушителем. Людям везде мерещились полицейские стукачи, и, как выяснилось много позже, они действительно были повсюду, выдавая себя за других: ходили на свидания с твоими друзьями, вносили предложения на собраниях, швырялись бутылками, даже помогали писать критическую листовку Стил и Морриса против «Макдональдса», с которой началось самое громкое судебное дело Британии в 1990-х.
Недавно я наткнулась на статью про то, как местные жители жаловались на грязь от активистов в Стригерс Коммон и на то, что те распугивают птиц и мелких животных, о защите которых якобы так пекутся. Через два десятка лет, в 2019 году, премьер-министр Борис Джонсон назвал участников акции движения Extinction Rebellion[270] на Трафальгарской площади «несговорчивыми красти[271] с кольцами в носу» с «пропахших коноплей бивуаков»[272]. Мы правда отличались нечистоплотностью, не поспоришь. Мы если и мылись, то в ведрах с водой, но с каждой новой историей про отравленные реки или океаны, загаженные пластиком, становилось всё очевиднее, что девственно-чистая внешне жизнь в действительности приводила к колоссальному распаду и разорению. Новая одежда, новые автомобили, стиральные машины, агропромышленные фермы – за всё это на каком-то далеком этапе цепочки поставок приходилось платить немыслимую цену.
Мне сложно смотреть на кадры протестов в 1990-х, особенно на разгон в Ньюбери, потому что мне кажется, будто я смотрю на тот самый момент, когда будущее еще могло стать другим, на микрокосмическую, ускоренную версию того, что происходит на планете сейчас. Женщина ложится на землю перед бульдозером, но ее утаскивают прочь по комьям рыхлой грязи. Лес, еще нетронутый, полон людей, и вот деревья уже срубили; все встали стеной вокруг гигантского дуба Миддл-Оак, который стоит теперь на перекрестке с круговым движением на шоссе A30, бессмысленный и одинокий, словно животное в зоопарке.
Когда человек видит протест, особенно если его недостоверно освещают или подавляют с применением насилия, в этот момент с большой вероятностью он теряет наивность: он начинает различать невидимые структуры власти или сомневаться в убеждениях, которые раньше казались непререкаемыми. Труды Райха меня зацепили в 1990-х в том числе по той причине, что с ним произошло подобное осознание. В 1929 году, когда ему было тридцать, он стал свидетелем восстания в Вене, которое закончилось кровавой бойней. Это как будто была поворотная точка его странной жизни, момент блистательного откровения перед всем, что случилось после.
Межвоенные годы в Австрии – это время демонстраций и контрдемонстраций, время собраний разгневанных тел на улицах. В 1920-е годы у власти находилась консервативная монархистская Христианско-социальная партия, но сама Красная Вена была бастионом социализма, образцом государства всеобщего благосостояния, по которому будут отстраивать всю Европу после разрушений Второй мировой войны. В 1927 году ситуация стала такой напряженной, что почти каждое воскресенье по улицам почти каждого города и деревни маршировали ополченцы в униформе: социалистический шуцбунд с красными гвоздиками на фуражках и правый хеймвер в оливково-зеленых шляпах с несуразными черными перьями тетерева на полях.
Именно один из таких маршей катализировал Июльскую революцию. Тридцатого января 1927 года шуцбунд собрался в Шаттендорфе, небольшом городке в сорока милях от Вены. После митинга по пути к станции участники проходили мимо трактира, популярного среди ультраправого «Союза фронтовиков» – антисемитской военизированной организации, имевшей связи с правительством. Сыновья трактирщика встали в окнах и выстрелили из винтовок по спинам марширующих, убив ветерана по имени Маттиас Ксмариц, потерявшего глаз в Первой мировой войне, и его восьмилетнего племянника Йозефа Гроссинга.
На похороны Ксмарица пришли тысячи членов шуцбунда в униформе, и на пятнадцать минут была объявлена всеобщая забастовка в память об умерших. Пятого июля состоялся суд над тремя «фронтовиками», обвиняемыми в публичных насильственных действиях. Они признались, что стреляли из винтовок, но, по их заявлению, только в целях самообороны, и через девять дней присяжные вынесли им оправдательный приговор. «СПРАВЕДЛИВЫЙ ВЕРДИКТ» – гласила правая газета «Рейхспост», чем вызвала ярость общественности, особенно в Вене. Тем не менее социал-демократы, в чьей власти находилась столица, предпочли официально не оспаривать решение суда, в частности по той причине, что не хотели подрывать авторитет нового института суда присяжных.
Большинство жителей оставались не в курсе происходящего до следующего утра, когда они пошли на работу. С первыми газетами новости захлестнули город и разлетелись по заводам и складам. В восемь утра рабочие решили провести спонтанную мирную демонстрацию. Они отключили электричество и остановили весь общественный транспорт. Жизнь в городе замерла, и на улицы хлынули тысячи человек, чтобы выразить свое недовольство и возмущение. По свидетельству британского журналиста Джорджа Эрика Роу Гедди, работавшего в Вене, на тот момент толпа вела себя мирно и была настроена добродушно: толкаясь по улицам, люди смеялись и шутили.
В десять утра конная полиция попыталась разогнать митингующих и стала стрелять в сторону толпы из револьверов, наезжая на людей и преграждая проход. Из-за тесноты начался хаос. Протестующие вооружились палками, булыжниками, досками и железными прутами с местной стройплощадки, вломились в полицейский участок и освободили всех арестованных (эта сцена очень напоминает Стоунволлский бунт, когда полицейские, оказавшись в меньшинстве, сами забаррикадировались в «Стоунволл-инн», а квир-толпа пыталась прорваться внутрь, тоже вооружившись камнями и уличным хламом). Протестующие подожгли участок, и тогда полицейские согнали их на площадь перед Дворцом правосудия, где небольшая группа ворвалась внутрь здания и устроила пожар и там. К тому моменту на площади собралось уже двести тысяч человек, и они либо не хотели, либо не имели возможности пропустить пожарные машины.