реклама
Бургер менюБургер меню

Оливия Лэнг – Тело каждого: книга о свободе (страница 37)

18

К самым тревожным симптомам относилась деперсонализация, и в июне 1958 года Якобсон опубликовала вторую статью, где более досконально исследовала это явление. Это была одна из первых попыток понять то, что в наше время считается главным характерным признаком посттравматического стрессового расстройства. Заключенные женщины одна за другой жаловались на то, что их тело или часть тела – конечность, гениталии, лицо, мочевой пузырь – перестали принадлежать им. Эти «отчужденные части тела»[228] могли казаться больше, чем они есть на самом деле, или крошечными, или онемевшими, или инородными, или даже мертвыми. Женщины описывали ощущение, будто они находятся вне своего тела и наблюдают, как кто-то другой совершает действия или разговаривает. Под сокрушительным давлением тюрьмы тело и душа теряли связь между собой.

И причина была не только в нахождении за решеткой, в физических условиях тюрьмы. Очень важная идея в размышлениях Якобсон – которая продолжает быть актуальной и в двадцать первом веке с его эпидемией арестов – состоит в том, что физиологические симптомы заключенных возникают в результате межличностной динамики. Наученная собственным опытом, Якобсон понимает то, чего не могут понять многие другие исследователи: неважно, по какой системе работает тюрьма и какую этику она якобы воплощает; главный элемент в создании и поддержании эмоциональной атмосферы в ней – это не начальник, не архитектор и даже не закон, но надзиратели. Именно эти люди – необразованные, некомпетентные, неподготовленные – устанавливают повседневные правила, поддерживают дисциплину и определяют наказания. Кому-то они благоволят, кого-то травят, и это создает садистский механизм, в котором даже самым выносливым заключенным сложно противиться регрессии с ее трагическими, губительными последствиями.

Пример, который приводит Якобсон, похож на то, что мы слышим о тюрьмах даже в наши дни, и особенно созвучен с рассказами о том, как обращались с семьями иммигрантов в исправительных центрах при Трампе. Речь о том, что Якобсон называет «парадоксальной воспитательной системой чистоты и порядка»[229] в Яворской тюрьме. Надзиратели требовали соблюдения жестких правил касательно предметов, связанных с телом. Одеяла должны были лежать идеально ровно, полотенца – сложены определенным образом, жестяные крышки помойных ведер – отполированы до блеска. Любое отклонение от этих ритуалов сурово наказывалось. Но одержимость аккуратностью не распространялась на тела заключенных, которые с не меньшим упорством содержались в кошмарной грязи. Арестантам разрешали мыть только верхнюю половину тела; за оголение полагалось наказание. Душ разрешалось принимать раз в неделю и очень короткое время, мыла вечно не хватало, и вся тюрьма кишела постельными клопами. Сточная вода никуда не сливалась, на сто женщин имелось только два туалета. Дверей у них не было, и постоянное ожидание в очереди приводило к хроническим проблемам с запорами, циститом и диареей, усугубленным невозможностью нормально вымыться. Это была система телесного унижения, в результате которого тело отчуждалось от самого себя.

Элейн Скарри в своем знаковом труде о пытках «The Body in Pain»[230] отмечает, что человека могут пытать не только посредством насилия, но оборачивая нужды его тела против него самого, превращая самые простые, насущные потребности в источник стыда, дискомфорта и боли. В заключении, как и в младенчестве, телесные потребности быстро начинают причинять невыносимые мучения, если их не удовлетворять. Лишить туалета и места для мытья, не давать спать, есть или пить, заставлять заключенного находиться в определенной позе – всё это способы причинить сильнейшие физические и эмоциональные страдания, не применяя силу.

То же пережил и Оскар Уайльд. Приговоренного к «жесткому труду, жесткому питанию и жесткой кровати»[231] заключенного № 4099 пытали базовые нужды собственного тела. Он мучился от невыносимой бессонницы, оттого что был вынужден спать на деревянной койке без матраса и подушки. Его желудок не мог переваривать пищу, что, как он писал позже, «даже взрослого, сильного мужчину неизбежно приводит к тому или иному расстройству»[232]. За первые три месяца заключения он похудел на четырнадцать килограммов из-за дизентерии и недоедания. Когда его, страдающего ушной инфекцией, заставили пойти на богослужение, в церкви он упал в обморок, при этом абсцесс на барабанной перепонке лопнул. Тюремный врач отказался провести даже простую гигиеническую обработку, и в конце концов Уайльду пришлось обратиться к министру внутренних дел. В ходатайстве он написал, что у него из уха постоянно сочится гной и он почти полностью оглох.

Запреты, унижение, боль, жестокость, неусыпный контроль над телесными функциями, особенно над питанием и дефекацией, – связь между садизмом и тюрьмой вовсе не случайна. Маркиз де Сад в общей сложности провел в тюрьме двадцать шесть лет – часть в роскошных условиях, но гораздо чаще его держали в местах не сильно лучше подземных темниц. Как и Якобсон, он ежедневно испытывал ужас, одиночество и депривацию. Читая его письма из тюрьмы, невозможно не увидеть в них отчаянное желание удовлетворить телесные потребности в физической активности, еде и отдыхе.

Как и Уайльд, он мечтал о проветриваемом помещении, тепле и свете. Ему приходилось выпрашивать разрешение гулять на улице по часу в день («Я испытываю нестерпимую потребность в свежем воздухе»[233]). Зимой он просил дать ему огонь, свечи, складную кровать, простыни и меховые тапочки. Он молил о «подушке под крестец», набитой конским волосом, большой подушке под голову, чтобы у него перестала всё время идти кровь носом, мази из говяжьего костного мозга зимой. Большинство его просьб не выполнялись, а если и выполнялись, то только отчасти.

Особенно горячо он желал заполучить предметы сексуального характера, например изготовленные по его точным указаниям стеклянные фаллоимитаторы длиной в двадцать два сантиметра, заказом которых, пройдя через унижение, пришлось заниматься его жене. В других желаниях он мало отличался от ребенка, жадного до всевозможных сладостей. Мольбы о шоколадном торте, зефирном сиропе, бретонском масле и варенье свидетельствуют о регрессии, которую Якобсон особенно часто наблюдала среди узников в длительном одиночном заключении. Наиболее явными последствиями для де Сада стали разрыв с реальностью, опасные мечты о свободе и пошлая, извращенная одержимость сексом. Как однажды сказала Агнес Мартин, «паника перед полной беспомощностью толкает нас к фантастическим крайностям»[234].

Анализ психологических последствий заключения, которым занималась Якобсон, не только помогает понять душевное состояние де Сада, но также дает нам инструмент для более внимательного взгляда на его романы. В контексте тюрьмы их главным мотивом видится не столько мизогиния, сколько сама проблема тела, лишенного свободы. Это в первую очередь касается романа «Сто двадцать дней Содома», родившегося осенью 1785 года за тридцать семь исступленных – не сказать иначе – вечеров в Бастилии, между семью и десятью вечера. Де Сад бисерным почерком записывал свои чудовищные фантазии на узком двенадцатиметровом свитке, который он склеил из обрывков пергамента, а потом сворачивал его и прятал в щели в стене камеры. В этом романе он создал мизанабим[235], образ тюрьмы внутри тюрьмы: запертый и замурованный замок Шато-де-Силлинг, из которого не сбежать ни одному узнику.

Воображаемое действо, происходящее в казематах и покоях Шато-де-Силлинг, представляет собой энциклопедию телесного ужаса, под которым я подразумеваю не только бесконечные надругательства над телами, но и страхи, порожденные жизнью в теле, из которого невозможно вырваться. Де Сад пишет об удовлетворении желаний, несомненно, но еще сильнее в его романах сквозит импульс наказать тело за его нужды, за его настойчивые, нестерпимые требования. Есть, испражняться, дышать – все эти источники постоянного тюремного страдания в его рассказе систематически ограничиваются и подавляются. Это как минимум один путь сквозь десадовский лабиринт: читать его как фантазию о неуязвимости, неприкасаемости, фантазию о солипсизме и владычестве, рожденную в условиях бессилия и депривации. Тюрьме не просто свойственен садизм: историческая концепция садизма родилась именно в тюремной камере, в месте, где лишения превращают само тело в тюрьму.

В заключение своего эссе Якобсон возвращается к вопросу, который она задала в самом первом абзаце: работает ли тюрьма? Учитывая, какое пагубное психологическое воздействие она оказывает на самых крепких духом узников, есть ли в ней какой-то смысл? Со свойственной ей добросовестностью Якобсон признает, что тюрьма может способствовать «поистине плодотворному росту» отдельных сильных, умственно одаренных индивидуумов, если их в достатке обеспечить ресурсами, которых у них не было в детстве. Однако, добавляет она, эти «исключительные» случаи не означают, что для большинства тюремное заключение имеет какой-то положительный эффект[236].

Потому что для всех остальных тюрьма катастрофически бесполезна. Единственное, чему она способствует, утверждает Якобсон, – это закреплению преступных тенденций. Мир садизма, в котором оказывается заключенный, приводит к деградации до младенческого поведения. Тюрьма не сможет выполнять исправительные или реабилитационные функции до тех пор, пока не изменятся отношения между заключенными и надзирателями и пока в ней не перестанут ограничивать телесные нужды в питании, свете, движении, гигиене, общении, сексе и свободном перемещении. Нет, заключает Якобсон, «социального и культурного роста преступников невозможно добиться лишениями, садистским обращением и тяжелым трудом, как и одними этическими и религиозными увещеваниями»[237].