реклама
Бургер менюБургер меню

Оливер Голдсмит – Гражданин мира, или письма китайского философа, проживающего в Лондоне, своим друзьям на востоке (страница 14)

18

Но вот наступила, наконец, долгожданная минута: поднялся занавес, и появились актеры. Женщина, изображавшая королеву, сделала зрителям глубокий реверанс, и все захлопали в ладоши. Хлопанье в ладоши в Англии, по-видимому, означает одобрение. Обычай довольно нелепый, но в каждой стране, как тебе известно, есть свои нелепости. Я, меж тем, равно дивился как подобострастию актрисы, которой следовало держаться как приличествует королеве, так и легковерию зрителей, выражавших ей одобрение прежде, чем она успела его заслужить. Кончив раскланиваться с публикой, королева начала диалог с неким многообещающим юношей, изображавшим ее наперсника. Оба они пребывали в крайнем отчаянии, ибо, как оказалось, королева пятнадцать лет тому назад потеряла ребенка, драгоценный портрет которого она все еще носит у себя на груди, а ее добросердечный собеседник разделяет все ее печали.

Стенания королевы становились все громче, ее пытались утешить, но она не желала и слушать никаких утешений — слова напрасны, твердила она. Затем появился ее супруг, и застав королеву в таком горе, сам едва сдерживает слезы и стенания. Так они скорбели три сцены, после чего занавес опустился, возвещая конец первого действия[113].

— Воистину, — заметил я своему спутнику, — эти короли и королевы впадают в отчаяние из-за сущих пустяков. Случись так вести себя людям не столь высокого звания, их сочли бы умалишенными.

Едва я вымолвил это, как занавес поднялся снова и появился разгневанный король. Супруга отвергла его нежное участие, уклонилась от августейших объятий, и он как будто преисполнился решимости покончить счеты с жизнью, не снеся ее презрения. Так они поочередно терзались на протяжении всего второго действия. После того, как он прохныкал первую половину второго действия, а королева — вторую, занавес вновь опустился.

— Как вы, очевидно, заметили, — промолвил мой приятель, — король пылок и чувствителен до крайности. Окажись на его месте простой смертный, он оставил бы королеву в покое и дал бы ей время прийти в себя; но ему незамедлительно подавай любовь или смерть; смерть и любовь — вот что занимает героев нынешних трагедий, и ничего больше; они то обнимаются, то — закалываются, мешая кинжалы и поцелуи в каждой реплике.

Я хотел изъявить полное с ним согласие, как вдруг моим вниманием завладела новая фигура: на сцене появился человек, балансировавший соломинкой на носу[114], и восхищенная публика захлопала в ладоши.

— Чего ради появился этот нелепый фигляр? — вскричал я. — Неужели он тоже имеет отношение к пьесе?

— Вы говорите фигляр? — возразил мой друг. — Да знаете ли вы, что это один из самых важных участников представления? Ничто не доставляет такого удовольствия публике, как созерцание соломинки на носу: ведь в соломинке заключен глубокий смысл и каждый извлечет из него поучение по своему вкусу; человек, наделенный таким талантом, непременно наживет себе состояние.

В начале третьего действия на сцену вышел актер, который сообщил нам, что в этой пьесе он злодей и намерен совершить ужасающие преступления. Затем к нему присоединился еще один такой же лиходей, и оба они злоумышляли, пока не упал занавес.

— Если он негодяй, — сказал я, — то довольно глупый, раз без всякой нужды выбалтывает свои секреты. В Китае теперь подобные монологи на сцене не допускаются.

И снова громкие хлопки заглушили мою речь на полуслове: на сцене учился танцевать шестилетний ребенок, отчего дамы и мандарины получали живейшее удовольствие.

— Горько видеть, — заметил я, — как ребенка сызмала обучают столь неблаговидному ремеслу; я убежден, что танцоров у вас презирают не меньше, чем в Китае.

— Ничего подобного, — возразил мне собеседник, — в Англии танцы почитаются весьма достойным и благородным занятием; человек, весь талант которого в ногах, поощряется больше, чем тот, у кого дарование в голове. Тот, кто, подпрыгнув, успеет трижды стукнуть каблуками в воздухе, может рассчитывать на триста фунтов в год; кто сделает это четырежды — соответственно на четыреста фунтов, а кто, изловчившись, проделает такое пять раз, тому и цены нет; такой искусник может требовать самого высокого жалованья. Танцовщиц так же ценят за подобные прыжки и курбеты; у них даже в ходу поговорка: чем выше ноги задерешь, тем денег больше соберешь. Но вот начинается четвертое действие. Посмотрим, что произойдет дальше.

В четвертом акте королева обретает своего потерянного ребенка, который за это время вырос в статного и весьма достойного юношу. Посему она мудро рассудила, что корона пойдет ему больше, нежели ее супругу, который, как ей известно, умеет только хныкать. Но король проведал о ее замыслах, и вот тут-то все и началось: король любит королеву и любит свой трон и потому, дабы сохранить и то и другое, он решает умертвить ее сына. Королева обличает его, жестокость, безумствует от гнева, а потом, совсем обессилев от горя, падает в обморок, после чего опускается занавес — конец четвертого действия.

— Заметьте, до чего искусен автор! — воскликнул мой приятель. — Когда королеве сказать больше нечего, она падает в обморок! И пока она лежит, закатив глаза, на руках у верной служанки, каких только ужасов мы себе не вообразим! Мы трепещем и сочувствуем ее горю. Поверьте, друг мой, эти обмороки — подлинная фигура умолчания нынешней трагедии.

Начался пятый акт, и чего там только не было! Менялись декорации, расстилались ковры[115], гремели трубы, вопила толпа, суетилась стража, бегая из одних дверей в другие... Боги, демоны, кинжалы, орудия пыток, яды...

Но закололи короля, утопили королеву или отравили сына — я решительно не помню.

Когда представление окончилось, я не удержался и сказал, что герои этой пьесы были так же несчастны в Первом действии, как и в последнем.

— Разве можно сострадать им на протяжении целых пяти актов? — продолжал я. — Ведь сострадание нельзя испытывать долго. Кроме того, мне нестерпимо слышать, как актер несет всякий вздор, и ни пылкие жесты, ни заламывания рук, ни горестные позы меня не трогают, если для них нет достойной причины. После того как меня раз-другой обманут этими ложными тревогами, мое сердце останется спокойным и в самые роковые минуты трагедии. Актер, как и автор, должен стремиться воплотить одну великую страсть, а все остальное должно ей подчиниться, оттеняя тем ее величие. Если же актер любые реплики произносит тоном отчаяния, он торопится растрогать нас до времени, предвосхищает события и перестает производить впечатление, хотя и добивается наших рукоплесканий.

Но тут я заметил, что публика быстро расходится, и потому, смешавшись с толпой, мы вышли на улицу. Там, то и дело натыкаясь на оглобли карет и ручки портшезов, мы кружили, точно птицы, летящие среди ветвей, но в конце концов выбрались из толчеи и благополучно добрались до дому.

Прощай.

Письмо XXII

[Сын китайского философа продан в рабство в Персию.]

Лянь Чи Альтанчжи к ***, амстердамскому купцу.

Письма из Смирны[116], которое вы переслали мне нераспечатанным, было от моего сына. Поскольку я позволил вам оставлять копии писем, которые отправляю в Китай, вы можете без всяких церемоний читать все, что адресовано мне. Ведь и радость и горе пристало делить с другом. Приятно сознавать, что добрый человек радуется моим удачам, но не менее приятно найти в нем сострадание моему горю.

Каждое известие, которое я получаю с Востока, доставляет мне лишь новые страдания. У меня были отняты жена и дочь, и все же я мужественно перенес эту утрату; теперь сын мой обращен в рабство варварами. Только этот удар и был способен поразить меня в самое сердце. Да, я ненадолго поддамся естественной скорби, но лишь для того, чтобы доказать, что сумею превозмочь и это горе. Истинное величие души не в том, чтобы НИКОГДА не знать падений, а в том, чтобы, упав найти силы вновь ПОДНЯТЬСЯ.

Когда наш могущественный император, разгневанный моим отъездом, отнял все мое достояние, мой сын был укрыт от его ярости. Под покровительством и опекой Фум Хоума, благороднейшего и мудрейшего из всех жителей Китая, он недолгое время изучал науки Запада у миссионеров и мудрость Востока. Но, узнав о моих злоключениях и движимый сыновним долгом, он решил отправиться за мной и разделить мою горькую участь.

В чужом платье пересек он границу Китая, нанялся погонщиком верблюдов в караван, направлявшийся через тибетские пустыни, и был уже в одном дне пути от реки Лаур, которая отделяет эту страну от Индии, когда на караван внезапно напали татары-кочевники, захватили его и обратили в рабство тех, кого в ярости не сразили. Они увели моего сына в бескрайние пустынные степи у берегов Аральского моря.

Он жил там охотой и каждый день должен был отдавать часть добычи своим жестоким господам. Образованность, добродетели и даже красота его в их глазах ничего не стоили. Они почитают единственным достоинством умение раздобыть как можно больше молока и сырого мяса, и доступна им только одна услада: обжираться этой грубой пищей до отвала.

Однако в те края приехали купцы из Мешхеда[117] покупать рабов, и среди прочих им продали и моего сына; его увезли в Персию, где он и томится по сей день. Ныне он принужден угождать сластолюбивому и жестокому господину, человеку, жадному до низменных удовольствий, которого долголетняя военная служба научила заносчивости, но не научила храбрости.