Ольга Шумяцкая – Теткины детки (страница 50)
— Девять. Тебе пора.
Ершик натягивал ботинки. Однажды попытался было возникнуть, что, мол, куда пора, детское время! Но Катя резко его прервала:
— А ты подумал, что обо мне соседи будут говорить?
— Кать, я сюда тридцать лет хожу.
— Вот именно! — И она вытолкала его за дверь.
Ершик спускался вниз и вспоминал кавалеров. Проходя мимо батареи, коснулся ее рукой. Батарея была горячая и ребристая.
Теперь Катя носила войлочные ботики на резиновой подошве — боялась гололеда. Ершик, как обычно, ждал ее у подворотни, пряча нос в воротник пальто. Брал сумку и, поддерживая под локоть, вел в подъезд. Катя поднималась на свой третий этаж долго, часто останавливаясь и переводя дух. На последний пролет сил у нее уже не хватало, и Ершик иногда брал ее на руки.
— Я, наверное, умру скоро, — говорила она и подробно рассказывала о спазмах в груди.
Она вообще стала говорить подробно и мелко — о том, как ночью спала, сколько раз вставала и зачем, как в боку у нее закололо, а потом отдалось в спину, вот тут, у поясницы, нет, чуть-чуть левее, господи, какой же ты бестолковый! Разговоры ее были похожи на хлебные крошки — вот одну склевала, вот еще одну, и ничего не осталось, да вроде и не было ничего. Часто плакала от жалости к себе, сморщив лоб и подвывая высоким бабьим голосом.
— Ты что! — пугался Ершик и бросался за пуховым платком. — Никуда ты не умрешь! — бормотал, кутая ей ноги. — На вот, выпей!
Катя пила чай, и лицо ее постепенно розовело.
— Никто мне не пишет! И не звонит! И внуков не рожает! — спокойно говорила Катя, имея в виду бесстыжую Аленку. И макала в чай сухарик.
Ершик глядел на красное дерево, запорошенное пылью, брал тряпочку, флакончик с жидкостью и начинал протирать полировку.
В конце зимы решили, что надо бы все-таки сходить к врачу. Врач Катю послушал, постукал, помял и отправил на рентген с кардиограммой.
— Да вы, Екатерина Андреевна, здоровей нас всех! — говорил он, разглядывая снимки в просвет окна. — Ничего у вас нет, попейте успокоительное, и все будет в порядке.
Катя вышла из кабинета. Ершик остался.
— У нее правда все в порядке?
— Правда, правда. Истеричка немножко, а так все хорошо. Вы ей кто? Муж?
— Друг.
— Ну вот видите, и друг есть.
— Я не в том смысле…
— А надо бы в том. Ей сколько лет? Пятьдесят? Молодая еще женщина!
На 7 марта Ершик взял билеты в театр. Катя вдруг как-то загорелась, будто старый фитиль перестал коптить, заштриховала глаза, в театре поводила плечиком, обтянутым зеленым шелком, ловила мужские взгляды. Волосы ее, еще совсем почти черные, вдруг выскочили из шпилек и потекли вниз по спине. Катя встряхнула головой и засмеялась.
Домой шли медленно.
— Знаешь что, — сказал Ершик. — Давай поженимся.
— Зачем? — спросила Катя.
— Будем жить вместе.
— Мы и так вместе.
— Это я с тобой вместе.
— Какая разница? Давай я лучше завтра пирог испеку. С грибами. Приходи к обеду.
Утром Катя встала поздно, долго плескалась в душе, потом вышла на кухню. Повертела в руках круглую банку с растворимым кофе и с наслаждением зашвырнула в помойное ведро. Заварила чай. Пирог получился такой, что Катя не удержалась — отрезала край и съела прямо тут, у плиты, перебрасывая кусок из ладошки в ладошку, дуя на пальцы и высовывая обожженный язык. Потом завернулась в пуховый платок и легла на кожаный диван в кабинете Валериана Аристарховича. Проснулась, когда часы пробили девять. Потянулась, закинув руки за голову, вспомнила про пирог. «Приходил, наверное, — это уже о Ершике. — А я, дура, проспала. Надо ему ключи дать. Ну ничего, завтра придет, дам».
Но завтра Ершик не пришел. И послезавтра тоже. Десятого Катя взяла телефон, сняла трубку, положила обратно на рычаг, полезла за старой записной книжкой. Телефон Ершика она когда-то помнила — во времена воскресных обедов с Валерианом Аристарховичем, но последнее время, помилуйте, зачем ему звонить, он и так тут. Трубку сняла мать.
— Ершика… Простите, Сергея будьте добры!
— Кто его спрашивает? — Голос у матери был тренькающий, как у расстроенной балалайки.
— Катя.
— А он умер, Катя. Седьмого вечером умер. Сегодня хоронили.
Катя положила трубку, взяла в руки карандаш и, ломая грифель, зачеркнула фамилию и телефон Ершика толстой спотыкающейся чертой. Потом подумала и вырвала страницу из записной книжки. Стянула с плеч пуховый платок, подошла к шкафу карельской березы. Увидев пятнышко, подышала на него, потерла пальцем, подняла платок — завесить зеркало. Из зеркала на нее смотрела старость.
БОЛЬШОЙ МАЛЬЧИК
Первым делом следовало завезти холодильник. Цепочка выстраивалась такая: у младшего брата была жена, а у жены родители, чудные, между прочим, люди, раритеты. Никому ни в чем не могли отказать. У чудных людей был лишний холодильник, тоже раритет. Пузатый допотопный «ЗИЛ» с порядковым номером 007 звался, разумеется, Джеймсом Бондом и стоял в комнате, набитый консервными банками. То есть для чудных людей он, может, был и не совсем лишним, но, вы же понимаете, одно дело — когда нелишний, но второе, и совсем другое, — когда вообще ни одного. К тому же они действительно никому ни в чем не могли отказать.
— Так вы правда переезжаете? — радостно спросила теща младшего брата, когда Марк позвонил по поводу холодильника. — И что, хорошая комната?
Комната, если честно, была отвратительная. Метров девять, вытянутых вдоль унылой масляной стены мышиного цвета. Комната, похожая на дистрофика: профиль есть, а фаса не наблюдается. Но ему-то — какая разница? Ему главное, что он один. И с холодильником. Этот холодильник стал уже навязчивой идеей. Ему казалось, что, если будет холодильник, все каким-то чудесным образом повернется и пойдет по другой колее. Без кровати можно жить. Брось на пол матрас и спи. Без стола можно. Поставь на подоконник тарелку и ешь. Вот без холодильника нельзя. Холодильник — вместилище жизненных сил. Куда поместить кусок колбасы в сорокаградусную жару? За окно, пожалуй, не вывесишь. За батарею тоже не запихнешь. Нет, без холодильника начинать новую жизнь решительно невозможно.
Когда холодильник привезли, он велел поставить его посреди комнаты. Сел на пол и стал на него смотреть. «Буду жить!» — думал.
Любовь, конечно, была. Нет, правда. Он точно помнил — была. Помнил даже, какого цвета. И на ощупь помнил. Сливочная, мягкая, с рыжеватыми кудельками, с носиком курносым, с милыми редкими конопушками. Он тогда не знал, что любовь бывает разная. Он думал, она всегда такая. Еще не знал, что любовь всегда одна, что две в него не помещаются, что придется их чередовать — иногда встык, чаще с пробелами, а внахлест не получится. Даже не старайся. Любовь звали Любочкой. Когда Любочка выходила из заводской проходной и шла к нему через улицу, кудельки прыгали в такт шагам, как резиновые мячики. Ситцевое платье в мелкий розовый цветочек так плотно обтягивало грудь, что вызывало у него, глядящего издалека, легкий приступ удушья. Не потому, что грудь такая, просто казалось — сейчас она выдохнет, а вдохнуть не сможет. Некуда. Он за Любочку первое время вообще очень боялся. За коленки, например. Коленки были абсолютно круглые, будто циркулем прочерченные. По этой причине Любочка ими очень гордилась и даже в лютый мороз держала открытыми. Юбки у нее всегда были чуть короче, чем надо, а чулки — самые дорогие, по два двадцать пара. Рейтузы она не признавала, и зимой коленки становились похожи на две красные детские щечки. Он смотрел и умилялся. В этом умилении было все: желание погладить, укутать, поцеловать, отругать за то, что так безалаберно к себе относится. Потому что еще чуть-чуть, градуса два-три, — коленки возьмут и отвалятся. И с чем он тогда, скажите на милость, останется? А летом, конечно, дежурное ситцевое платье в мелкий розовый цветочек. Ее страсть к розовому, так шедшему к курносому носику и редким конопушкам, с годами не прошла. Он сначала не замечал. Потом увидел: сидит на кухне немолодая женщина в коротеньком розовом халатике и кудельках, коленки, как брыли у породистой собаки, сползают вниз, посреди щек — пимпочка. Это его жена. Смешно.
Работали они вместе, но уходили всегда порознь. Весь завод знал, что он ждет ее на другой стороне улицы, но Любочка все равно стеснялась. Говорила:
— Ты образованный. Молодой специалист. У тебя родители. А я что? Я ничто.
Образование у него действительно было. Три месяца как из автодорожного. Красный диплом. Молодой специалист, и тут она права. Инженер. Родители тоже имелись. Не так чтобы сильно страшные, но Любочка все равно их боялась. Мать со своим библиотечным образованием уже лет десять как сидела дома. Брат-шалопай. Отец. Отец — это да, это отдельная статья. Отец, большой специалист закройного дела, еще Вертинскому на воротник бобра сажал. И разным крупным советским писателям тоже. От этих крупных писателей в доме остались книжки с автографами. Отдельных денег за своих бобров отец никогда ни с кого не брал, шил в рамках прейскуранта того маленького ателье, в котором трудился с послевоенных времен и в котором известные величины пользовались его исключительными услугами. А книжки — это да, это можно. Книжки заполняли несколько полок в шкафу, и куда их девать, что с ними делать, никто придумать не мог. Не читать же. Любочка ходила вдоль полок. Отец шел сзади, поджав узкие губы.