Ольга Шумяцкая – Теткины детки (страница 15)
— А почему «конечно»?
— Потому что у всех мужчин до свадьбы бывают женщины.
— Интересно, если у всех мужчин до свадьбы бывают женщины, то почему не у всех женщин до свадьбы бывают мужчины?
— Вопрос неплохой. Сама-то знаешь ответ?
— Знаю. Потому что некоторые мужчины очень любят хвастаться!
Она кулачками бьет его в грудь. Он перехватывает ее руки, разжимает кулачки и ладошками гладит себя по щекам.
— А ты колючий!
— Я всегда колючий.
— Нет, сегодня особенно. Может, ты ежик?
— Может быть. И как меня зовут?
— Тимонен.
— Финн, что ли?
— Ага, после финской войны затерялся в диких лесах Закарпатья.
— Какого Закарпатья, с ума сошла?
— Ну что такого, ну перепутала немножко! Сразу в крик! Затерялся в диких лесах Карелии. Не успел вовремя перейти границу.
— Дезертир?
— Пацифист. Раз ты ежик, давай фыркай.
Он фыркает и проводит пальцем по ее щеке.
— Слушай, а ты сегодня совсем не колючая.
— Дурак!
— Может, ты морская свинка?
— Не, я хомяк. Он мягче. Хомяк-надомник.
— Почему надомник?
— Сижу дома, наблюдаю жизнь. Видела, как Витенька с Аллой ссорились за занавеской.
— За занавеской? Почему за занавеской?
— Наивный! — вздыхает она. Он действительно наивный, этот Леонид. Ничего не видит, ничего не слышит. Может прийти в гости, взять с полки книгу, уткнуться и просидеть целый вечер не шелохнувшись. — Это потому, что тебе все всё прощают. За занавеской — чтобы никто не видел. Все знают, что Витенька ее терпеть не может.
— Я не знал.
— Ты ничего не знаешь! А знаешь, как они поженились? Витенька ходил, плакался на свою несчастную жизнь. Ну, что Маргоша не соответствует уровню его притязаний. И к Марьсеменне ходил, и к Шуре с Мурой, и к тете Лине, и к Ляле захаживал. Только она его выгнала. Сказала, чтобы стыдобищу не разводил. Ты слушаешь?
— Угу. А зачем он плакаться ходил?
— Ну, Витенька же всеобщий сыночек. Ему надо, чтобы его любили, жалели и решали за него. Если бы Марьсеменна сказала: «Бросай, Витенька, свою Маргошу! Не пара она тебе, такому умному, талантливому и красивому!» — то кто бы был виноват?
— В чем виноват-то? Что уж, и девушку бросить нельзя?
— А ты бросал?
— Бросал.
— Ну и как?
— Никак. Никому не плакался.
— Это потому, что ты черствый и нечуткий.
— Я чуткий, чуткий! Особенно в некоторых местах. Показать?
— Да ну тебя! Пусти! Я серьезно! А девушкам каково?
— Честно? Понятия не имею!
— Нет у тебя никакого чувства вины!
— Точно нет. А у Витеньки есть?
— Есть. А ему надо, чтобы не было. Это, знаешь, такое благородство наоборот. Мол, я очень чувствительный, сам на подлость не способен, так вы за меня ее сделайте. Короче, плакался, плакался, а потом тетя Лина вдруг и говорит: «Так когда ты Аллочке предложение сделаешь?» Он остолбенел. А тетя Лина: «Ну не ко мне же ты каждый день ходишь!» А он именно к ней ходил. Под конец она спрашивает: «Кстати, тебя куда распределяют? В Конотоп? В Житомир?» Витенька все понял, подумал и женился. Теперь тетя Лина им письма пишет.
— Что за чушь! Они живут в одной комнате!
— Ничего не чушь, а очень даже умно! Если встревать, будет очередной скандал. А так она письмо написала, их замечательную супружескую жизнь проанализировала, советы дала, на обеденном столе оставила и ушла. Они прочли, к сведению приняли, и все тихо-мирно.
— Может, матушке намекнуть, чтобы она нам тоже письма писала?
— Было бы неплохо. Только, боюсь, она нас срочными телеграммами забросает. Большой прорыв будет в бюджете. Лень…
— Что?
— А они какие были, твои девушки?
— Какие? Хм… Черт, не помню! Может, их и не было вовсе?
Жили так. Ляля с Мишей сами по себе. И Рина с Ариком сами по себе, в восьмиметровой комнатке на Рождественском бульваре, куда Капа быстренько выписала Рину к своей престарелой тетке. Тетка помещалась тут же, в соседней комнате, углом отрезанной от коммунальной кухни. Но престарелая тетка — не в счет. Тут начинались существенные различия между ними и Татьяной. Различия в наличии личного. У Рины и Ляли кастрюли свои, а у Татьяны — Марьи Семеновны. У Рины и Ляли друзья свои, а у Татьяны — общие родственники. У Рины и Ляли время свое, а у Татьяны — коммунально-семейное. Ляля после работы приходит домой, ложится на диван и закидывает ноги на спинку. Рина вечером заходит к Шурам-Мурам, кушает борщ и берет домой баночку — для Арика. А Татьяна бежит чистить картошку. Если чистить картошку не надо, все равно бежит. К Рине и Ляле можно прийти, забраться с ногами в кресло, целый вечер пить чай и сплетничать. А к Татьяне — нет. Или так: к Рине и Ляле можно прийти, а к Татьяне — нет. У Татьяны можно прийти к Марье Семеновне. К Татьяне однажды без спросу пришла подружка Тяпа, к тому времени уже основательно подзабытая. Татьяна увела ее в свою комнатку, закрыла дверь и только после этого бросилась на шею: «Тяпка! Нахалка! Ты чего не приходишь?!» Марья Семеновна дверь открыла и попросила «деточек» больше не запираться. Тяпа посидела полчасика на краешке стула и убежала. «Деточка!» — говорит Татьяне Марья Семеновна и следит, чтобы «деточка» после работы до скрипа драила коммунальный сортир. Лялю и Рину никто «деточкой» не называет, но и не следит никто. Как-то Татьяна зашла к Рине с Ариком и наткнулась на ноги. Ноги лежали поперек коридора. Татьяна пошла вдоль ног и под обеденным столом, на красном ватном одеяле обнаружила спящего молодого человека. Она стояла, смотрела на эти ноги, и на это одеяло, и на этого спящего человека и жгуче завидовала Рине, что та может вот так, легко, без спроса, поселить кого-то под своим столом и даже не думать о том, что об этом скажут соседи.
— У нее там ноги в коридоре… — тоскливо сказала Татьяна.
Ляля быстро посмотрела на нее и отвела взгляд.
— Это Ариков брат, младший. Приехал поступать в институт. Он у них под столом спит, а ноги не умещаются.
— Знаешь, Лялька…
— Знаю. Ты ей не завидуй. У тебя Ленька… А у нее…
Сказать, что Татьяна нигде не чувствовала себя дома… Неправда. Домов у нее было много — и тот, где жила с матерью, и тот, где жила со свекровью, но самый отдохновенный — тот, где не жила с Лялей и Мишей. «Вот будем жить отдельно, сделаю все как у Ляльки!» — думала Татьяна, хотя как так, «как у Ляльки»? Ничего такого у Ляльки не было. И никаких хитростей в ведении домашнего хозяйства или, предположим, особенного какого-то комнатного убранства не наблюдалось. Все как у всех. Никелированную кровать без шишечек сменили на диван-книжку. Цветочки развели. Бабушкины стулья перетянули. Что еще? Да, в буфете на самом видном месте стояла пустая бутылка из-под водки, обвязанная шерстяным чехлом — чей-то подарок. На чехле были помпоны в виде лапок, шапочки и хвостика. Получался шерстяной пудель. Ляля пуделя любила, чистила щеточкой и называла Шуней. Вот и все. «Как у Ляльки!» предполагало внутреннюю свободу времяпрепровождения в собственном жилище, без оглядки и глупо сжатого сердца: «А вдруг что не так?» Сердце Татьяны за следующие десять лет жизни с Марьей Семеновной привыкло сжиматься. Она даже перестала замечать, что оно сжимается. С годами она начала думать о том, что постоянное чувство вины бывает только у людей, живущих в больших семьях. Это как расплата. Надо же чем-то расплачиваться за тот тыл, которым тебя обеспечили, за ту каменную стену, которой тебя окружили, за те руки, что не дают тебе упасть, как ветки дерева, поддерживая и качая. И ты тоже Должен — обеспечивать, окружать, поддерживать. А если нет сил? Или возможности? Или желания? А если ты хочешь — сам по себе? Чувство вины за недоданное, несделанное, непочувствованное — та разменная монета, которой оплачивают привилегию пользоваться родственной любовью и заботой.
Или вот Витенька с Аллой. Тоже ведь имели под боком старушку маму за китайской расписной ширмой. Однако мама не очень в счет. Потому что, с кем жил Витенька, значения не имело. А Алла жила у себя дома.
Аллу Витенька стеснялся. Стеснялся носа. Стеснялся чопорного вида, поджатых губ, в ниточку Наведенных бровей, взгляда холодных водянистых глаз. Стеснялся и побаивался. Алла бросала водянистый взгляд, и Витенька умолкал. Алла поднимала ниточки бровей, и Витенька кидался ловить такси. Алла поджимала губы, и Витенька покорно плелся домой.
— Гипноз! — говорила Ляля.
Иногда Витенька бунтовал. Надувал капризно губки, отворачивался, независимо поигрывал ложечкой, дескать, буду делать что хочу — хочу пойду домой, хочу нет. Тогда Алла заводила его за занавеску, тихо, так, чтобы никто не слышал, отчитывала и шла домой одна. Витенька начинал томиться.
— Ну, Му-усенька! — ныл он. — Ну хоть вы меня поймите! Невозможно так жить! Это же террор какой-то! Все — буквально все! — делаю, как хочет. Нет, недовольна!
Марья Семеновна подкладывала Витеньке варенья, что-то шептала на ухо. Она была великий дипломат во всем, что не касалось лично ее.
— Марьсеменна, а вы что ему шепчете? — спросила как-то Татьяна.
— Я, деточка, шепчу, какой он хороший. Витеньке очень важно знать, какой он умный и талантливый. А Алла… Алла, понимаешь ли, она для него холодновата.
— Я думала, она его любит!