реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Шульчева-Джарман – Сын весталки (страница 73)

18

— Что у них за причуды, у мужей благородных — зимой в холоде мерзнуть! — прошептал, не сдержавшись, Трофим. — Я-то думал, хозяин один такой, а вон, глянь-ка — и император наш туда ж. Это, вишь ты, киническая философия называется. Так у пса-то, поди, шуба теплая, а у хозяина…

Лампадион заткнула ему рот ладонью.

— Да, и, не боюсь прослыть хвастуном, преуспел в этом упражнении, — довольно кивнул Юлиан. — Боги не дали мне ни красоты лица, ни приятного голоса — но они взамен дали мне душу философа, а это неизмеримо прекраснее.

Он снова почесал бороду.

— И то, что пальцы мои грубы от писчей трости, а под ногтями — грязь от чернил, говорит о моей искренности в следовании истинной кинической философии. Ведь большинство киников в наши дни стали пусты и лицемерны, и ничем не отличаются в своей надутой аскезе от галилейских кощунников.

— А где Кесарий врач, Мардоний? — вдруг спросил Орибасий.

— Подлец, — прошептал Каллист, приподнимая голову от надписи: «Павел, апостол народов. С эллинами я был как эллин, да приобрету эллинов. Для всех был всем — чтобы спасти хотя бы некоторых».

— Кесарий? Он же христианин, — ответил скрипучим голосом евнух Мардоний, единственный из евнухов, оставленных при дворе новым императором. Во времена Констанция придворных евнухов было очень много, они занимали влиятельные и почетные должности. Многих удивляло и досадовало такое отношение к ним Констанция, поэтому никто особенно не опечалился, когда новый император отправил всех их в отставку. Правда, неприятным известием оказалось то, что на ставшие вакантными должности Юлиан никого не назначил, а просто их отменил — «за ненадобностью».

— Я не спросил, кто он. Я спросил, где он, — ответил евнуху Орибасий. Между врачом, давним другом Юлиана, скрывавшего под страхом опалы свою дружбу с молодым кесарем от императора Констанция, и Мардонием, воспитателем Юлиана, который открыл для него Гесиода и Гомера, а вместе с этим — мир эллинской религии, которая стала для отрока убежищем от страхов прошлых и настоящих[194], давно поселилась затаенная ревность и вражда.

— О Зевс Друг! — воскликнул, глубоко вздохнув, император. — Благодарю, что друзья мои избавлены от вражды, хоть среди них есть и познавшие тебя, и еще не познавшие.

Все смолкли и воздели руки в молитве. Потом Юлиан продолжал:

— Кесарий врач проводит занятия в лечебнице при ипподроме — после вчерашних гладиаторских боев молодые врачи могут глубже изучить искусство хирургии. Кесарию, как и мне, противны театральные зрелища и гладиаторские бои — он только исцеляет, подобно Асклепию Пэану, последствия ран.

Орибасий, закусив бороду, смолчал.

— А ты, мой добрый Орибасий, — продолжил император, кладя руку на плечо врача, — ты спас меня, когда я потерял сознания от испарений, вышедших из сырых стен от углей, принесенных для обогрева моего скромного жилища в Лютеции. Ты спас меня, Орибасий, ты рисковал всем — жизнью, честью, положением — ибо если бы мой дядя, Констанций, узнал бы о нашей дружбе, то тебя казнили бы. А кто выскажет твою тоску по оставленному в Никомедии сыну, благородному Евстафию? Он уже вернулся, как я повелел?

— Да, о Юлиан Философ, — поклонился ему Орибасий.

— Приведи мне его сегодня вечером и представь. Он будет среди моей свиты, как и подобает сыну моего друга.

— Ух ты, Стафа, оказывается, теперь сын придворного врача… — проговорил в изумлении Филагрий, но, после удара в бок локтем со стороны Лампадион, замолчал.

Рабы тем временем уже приготовили жертвенник и подали императору ларец с благоуханным ладаном.

— Разведи же огонь на жертвеннике, о Мардоний, — возвысив голос, приказал император. — Вознесем молитвы Матери богов!

Орибасий шепнул Мардонию и Архелаю:

— Ну как, вы так и не нашли этого Кириона?

— Нет, зашел в базилику Пантолеона и исчез, — ответил Архелай шепотом. — Мои ребята там все вверх дном перевернули.

В этом самый момент в храм вбежала какая-то женщина — волосы ее выбивались из-под паллы, на руках она держала плачущего ребенка.

— Кесарь Юлиан! — кричала она, — О, кесарь Юлиан!

И женщина упала на колени перед ним, захлебывась рыданиями, протягивая плачущего новорожденного ребенка императору.

— Мать богов не принимает человеческих жертв, о добрая женщина, — проговорил Юлиан. — Встань! Оставь твое дитя себе, и да пребудет на нем благословение свыше, и да отвратит благая Мать от вас всякое зло.

Орибасий хотел вставить слово, но император не позволил ему.

— А я, встретив тебя у жертвенника Великой Матери и видя твое благочестие и любовь к Благой Богине, для которой ты не пожалела собственное грудное дитя, не оставлю тебя своей милостью. Что ты ни пожелаешь, я исполню — ради тебя, благочестивая жена, подобная которой не найдется ни в этом галилеянском городе, ни, думаю, во всей империи. Чего же ты хочешь?

— Пощади… о, император, пощади! — прошептала женщина, захлебываясь словами.

— Фаустина?! — воскликнул Юлиан, изменившись в лице. Женщина замерла, словно статуя, продолжая протягивать к нему ребенка. Юлиан взял плачущего младенца на руки.

— Вот какая ты, дочь моего двоюродного брата и друга, маленькая Флавия Максима Констанция, — проговорил он. — Когда я был чуть старше тебя, умерла моя мать, а потом были убиты мой отец и вся родня… но тебе не надо знать этого, бедное дитя. Твой отец и я были друзьями, и я относился ему как к другу и оказывал ему великую помощь на западной границе — никто не был верен твоему отцу, как я. У него не было детей, и поэтому он оставил меня в живых. Мой ребенок и моя жена умерли — но это для меня не повод, чтобы предавать смерти чужих вдов и детей.

Император поднял грудную дочь покойного императора над жертвенником Великой Матери. Вдова императора истошно закричала, но Юлиан отдал ей ребенка, ободряюще сказав:

— Я благословил твое дитя благословением от жертвенника Матери богов. Пусть же она не оскорбляет великую Кибелу, когда вырастет, и не предпочтет, подобно Аттису, низшее высшему! Иди же, о вдова — в добрый час привели тебя боги ко мне. Ты и дитя твое будете живы и не будете нуждаться ни в чем. А о том, в каком городе вы будете жить и когда туда отправитесь, вы узнаете позже. Или ты думаешь, что я убил бы на могиле моего дяди его родную внучку?[195]

Фаустина снова упала к его ногам, словно желая облобызать их.

— Хвали Мать богов, о вдова, — произнес Юлиан, высыпая ладан на алтарь, и запел хриплым низким голосом:

— О, Мать богов и людей, восседающая вместе с Зевсом и царствующая вместе с ним, источник умных[196] богов, последующая незапятнанной сущности умопостигаемых богов, принимающая от всех них общую причину вещей и наделяющая ею умных богов! О, богиня! О Жизнеродица! О Мудрость! О Промысл! О создательница душ наших! О великого Диониса возлюбившая и Аттиса спасшая! О, погрузившегося в пещеру нимф возвратившая!..[197] О, всем и всеми благами нас наделяющая! Дай же всем людям счастье, в том числе и то высочайшее счастье, которое состоит в познании богов, дай всему римскому народу очистить себя от пятна безбожия! Мне же и друзьям моим даруй добродетель и благую судьбу![198]

…Когда вдова умершего императора с младенцем Констанцией на руках, спотыкаясь, ушла из храма, Юлиан, всматриваясь в клубы жертвенного дыма, словно разговаривая сам с собой, проговорил:

— Да, Логос Аттис, возлюбленный Великой Матери, был безумен и увлекся материей, и опекал становление вещей, и из кала и грязи создал красоту и космос. Но, оскопленный, он вернулся к ней, и да вернутся наши души в божественный мир!

— Ты великий поэт и философ, император, — произнес Орибасий, держа в руках ларец с ладаном.

— Я — главный жрец, Орибасий. Я понтифик. И я желал бы, чтобы истинное почитание богов пришло на смену невежеству жрецов. Это касается и жрецов асклепейонов.

— Полагаю, что Кесарий врач уже приготовил свой доклад о реформах асклепейонов, — сказал Орибасий, кивая.

— Надеюсь, что да. Потом я передам его доклад тебе — для исправления и доработки. Как галилеянин, он лучше знает галилеянские[199] обычаи — а их надо внедрять среди жречества, чтобы лицемерному бескорыстию афеев, чтущих Распятого, противопоставить истинное благочестие и философское поведение.

— Да, истинная философия у нас, — ответил Орибасий. — Еще Сенека и Марк Аврелий…

— Да, Марк Аврелий был истинный философ, — ответил ему Юлиан. — Но стоики отжили свое. А новые киники боятся кинического образа жизни. Им, лающим на людей и проклинающим богов, неведомо, что кинизм есть вид философии соревнующий и не уступающий наилучшему. Философия едина, и кинический образ жизни пристал последователю великого Иамвлиха[200]. Прочти же заключительную молитву Великой Матери, мой добрый наставник Мардоний — ты, который научил меня молиться ей еще отроком!

2. О стоиках

Молодой врач Посидоний, в белоснежном переднике со свежими пятнами крови, склонился над могучим раненым гладиатором, которого едва удерживали четверо рабов.

— Я ему! — кричал, мотая головой и разбрызгивая кровь из раны, гладиатор. — Я этому испанцу печень вырву!

— Позовите еще рабов, чтобы держали его за голову — глаз придется удалить. И дайте ему еще неразбавленного вина, — сказал Посидоний.

Но посылать за рабами было некого — те четверо, что держали охваченного Ареем[201] бойца, боялись его отпустить — чтобы сразу же не испытать на себе последствия его гнева. Поняв это, юноша с усталым раздражением сказал: