Ольга Шульчева-Джарман – Сын весталки (страница 54)
— Какие же несуразицы у христиан в учении о Боге, Григорий?
— Кесарий, но разве это не варварство — говорить, что Бог страдателен? То, что страдает — не божество. Мы клеймим язычников глупцами, а сами, по сути, проповедуем то же самое язычество. Арий был по-своему логичен, когда стал учить, что Сын — не Бог, а творение, пусть даже «не как из прочих творений». Все гладко, ясно и понятно. Сын — не Бог! — страдает, а Бог — бесстрастен. Так мыслить — вполне достойно философа…
— Но ты же не арианин, Рира? Отчего? — спросил Кесарий, делая широкий шаг через бьющиеся среди камней воды ручейка. Григорий последовал за ним.
— Да потому, что мне не нравится все остальное у Ария. Не нравится мне этот постник и нравоучитель. Не нравится мне его ненависть к философии, к Оригену и Клименту. О покойниках плохо не говорят, но…
— Ты же сказал, что он — философ! — засмеялся Кесарий.
— Арий — философ?! — завопил Рира. — Он святоша, вроде Василия нашего! Да нет, Василий рядом с ним — прекрасный человек! Василий — чудо! Ангел рядом с Арием! А что Арий говорит? «То не читай, это не учи, храните веру предков, бойтесь погибели, держите очи долу, не вкушайте ничего, а вы, женщины, наденьте черные балахоны и ходите за мной, открыв рот…» К нам приезжали тут его… духовные дети, — заговорил Григорий, размахивая руками. — Они же вида любой книги боятся! Узнали, что мы с Василием медицине обучались, — так зашептали и закрестились — как мы могли, такой соблазн, да и зачем, надо Богу молиться, и все само пройдет. А не пройдет, тогда вменится в мученичество. На мою Келено насели — она, дескать, должна всю жизнь каяться, что ее предки были язычники. Это грех. А их предки, конечно, язычниками не были. Прямо от Авраама произошли. Тут мама проговорилась про Афины — ну, все. Такой псогос мы услышали, что я хотел рабов позвать — помочь гостям дорогу домой найти. Но Василий мне запретил. Хотя, когда они сказали ему, что он — хитрый волк в овечьей шкуре и принес в чистый виноградник Христов поганую афинскую мудрость, то даже мой Василий понял, что с некоторыми арианами общего языка не найти по причине их глубокой серости и варварства, наподобие племени галлов и сарматов. Короче, они съехали на следующий же день — бежали из нашего языческого логова. Мама была очень довольна. Кажется, Василий тоже.
Они шли и шли, пока не достигли обрыва. С желтых известняковых глыб вниз, в бегущий между скал темный Ирис, срывался маленький ручей, превращаясь в своем полете в незаметную струйку, и лишь не иссякающие волны у берега, еле заметные для глаз друзей, сидящих на обрыве, напоминали об их бурном маленьком спутнике по дороге из рощи.
— Я уверен, что Христос — истинный Бог, — говорил Григорий ритор. — Я знаю это с детства. Я помню — я смотрел из колыбели, видел звездное небо, и думал — Он там, вдали и смотрит на меня, и Он — близко. Я протягивал ручонку, чтобы схватить его, как я хватал маму за волосы, когда она наклонялась над колыбелью, или отца — за бороду, когда он наклонялся ко мне, и говорил: «Ну что, Григорий?», потом смеялся и подкидывал меня на руках.
Кесарий молчал и смотрел на темный медленный Ирис далеко внизу.
— Как же произошло то, что Он смог страдать? — с болью почти вскрикнул Григорий. — Ведь если Он страдал — Он не Бог. Это несомненно.
— Почему же? — негромко спросил Кесарий, подбирая угловатый кусок известняка и подкидывая его на ладони.
— Бог не страдает, не страдает, Кесарий! Это Существо невместимое, недомыслимое, неизглаголанное, превышающее всякую славу и всякое величие, Он — бесстрастен, Его не может коснуться страдание, «патос»[143], — ответил Рира, с какой-то отчаянной надеждой вглядываясь в Кесария.
— Во-первых, эллины знают лучше тебя, что бог страдает — Дионис страдал, Асклепий был убит и воскрешен. Наша же философия идет дальше. Бог может, оставшись Богом, стать еще и человеком. И тогда у Него появится то, чего Он желал прежде создания мира — пострадать за тебя, умника, — ответил Кесарий и с силой зашвырнул камешек в темные воды реки.
— Ты серьезно веришь в то, что Бог взял себе тело… ну, обычное, наше, человеческое, с мозгами, с кишками… Кесарий! Это все ужасно. Вот это тело, — он потряс руками перед собой, — вот это? С жилами? С костями? Со слизью? С кровью?
— Ну, раз у тебя такое, что ж Ему делать? — усмехнулся Кесарий. — Его дело — спасать. Это ты брезгуешь Им теперь, после того, как Он твое взял и надел на себя, и тебя спас. Это тебе противно. А Ему твое — не противно.
Рира хотел что-то ответить, уже открыл рот, но, подержав его открытым, сомкнул челюсти так, что щелкнули зубы.
— Ты ведь из врачей ушел почему, Рира? — продолжил Кесарий. — Сказать тебе?
Ритор сидел, склонив голову, и молча смотрел на словно замерший в послеполуденном зное Ирис.
— Ты обидишься, — добавил Кесарий.
— Нет, говори, — глухо ответил ритор.
— Потому что быть врачом — это не так чистенько, как ритором. Грязь, боль, мокрота, кровь, гной, крики, стоны, страдание, смерть, неблагодарность, тяжелый труд, мой милый друг. Вот что там.
— Я не смог, — медленно выговорил Рира. — И ты сам сказал мне, что если я вижу, что не могу, — мне лучше уходить оттуда.
— Я и сейчас сказал бы то же. Ведь врач видит ужасное, касается того, что отвратительно, и из несчастий других пожинает для себя скорбь; больные же благодаря искусству освобождаются от величайших зол[144]. Это Гиппократ Косский сказал.
— Ты — великий человек, Кесарий, что ты смог, — произнес Григорий. — Василий рядом с тобой — тьфу. Не говоря уже о твоем братце. Никто этого не понимает. Я восхищаюсь тобой. Но не презирай меня за то, что я не смог! — почти выкрикнул он.
— А ты не презирай Единородного Сына Божия за то, что Он — смог, — ответил архиатр. — Все соединил с собой, чтобы все твое уврачевать — все, Рира, все! Все провел через смерть, все переплавил, все перестихийствовал, все восставил и все воскресил, после того, как прикоснулся к нашей смерти, став трупом, как мы становимся! И за это удостоился от тебя высокомерного языческого словца: «Он не Бог!» Молодец, Рира. Ты и к людям так относишься? Пользуешься и презираешь?
Григорий молчал. Умолк и Кесарий. Наконец, ритор, повернувшись к другу, сказал:
— Помнишь, Ориген часто говорит о Христе, как о всемирном Враче?
— «Если врач видит все ужасы болезни и осязает гнойные раны, чтобы уврачевать больных, то неужели скажешь ты, что он вследствие этого уже изменяется из доброго в злого, из прекрасного в постыдного?»[145]
— Как ты все помнишь наизусть! — искренне восхитился ритор.
— Я люблю Оригена, — кивнул Кесарий.
— Это очень страшно, Кесарий — то, что Он взял наш труп на себя. Мне страшно, мне жаль Его, Кесарий… почему же крест? Казнь на кресте? Я не знаю, что я должен делать, когда я с этим соглашусь… — вдруг сбивчиво заговорил Рира. — Почему же Он сделал так? Ведь Он — Бог Крепкий, Он силен, Он мог сделать иначе… Вот эти звездные миры, эта гармония, эта песнь вселенной — Он ее начал, как начинает пение и ликование на праздниках главный хорег[146]. И Он — соединяется, срастворяется с человеком, с человеческим естеством… освящает через свое уничижение, через такой позор всех нас. Ведь Он рождается, чтобы умереть. Он на то и пришел, Кесарий! Он не воскрес бы, не умерев! И мы сидим и молчим. Довольные, что Он воскрес, веселые, молимся. Он смерть вкусил — а мы постимся… Нам это нравится. Мы благочестивые. Как будто ничего не произошло, Кесарий! А у Него был крест, у Него была такая страшная смерть… Сейчас ее и не бывает уже, Константин отменил… Говорят, еще персы так делают и другие варвары. Нет, это ужасно, ужасно… Если я пойму, что оно так, пойму сердцем, плотью и кровью — я все вверх дном переверну. Если пойму. А ты, — он вдруг схватил его плечо, — ты — понял? Или ты чужие слова повторяешь? Кесарий, ради Бога, ответь мне правду. Ты понял это и с этим живешь? Как с этим можно жить?! Как?
— Жить — нельзя, — ответил архиатр. — Думаю, с этим можно только умирать ежедневно.
— Так ты понял или нет? — наседал Григорий. — Да или нет?
— Нет, — ответил его собеседник. — Когда пойму — крещусь. Вставай, пойдем[147].
18. О том, что настоящий ритор никогда не наденет штаны
Сероглазая высокая девочка в длинной тунике и с синей лентой в пепельных волосах благоговейно смотрела на Риру. Среди статуй на галерее дома она выглядела такой живой, такой удивительно юной и миловидной, что от нее невозможно было отвести глаз.
— Брат, — прошептала она, и щеки ее запылали, — брат, я переписала твою последнюю речь начисто.
— Молодец, Феозва, ты хорошо поработала, — покровительственно сказал тот, потрепав ее кудри.
Она еще более покраснела, бросив смущенный взор на Кесария.
— Посмотри, Кесарий, как пишет моя сестра, — горделиво сказал Григорий ритор, показывая Кесарию многократно затертый кусок старого пергамента.
— Замечательный почерк и ни единой ошибки! — заметил тот.
— Я с ней давно уже занимаюсь, — небрежно сказал Рира. — Феозва знакома с основами риторики, кстати. Мы выполняем даже прогимнасмы…[148] Ответь нам, сестра, — если мы, вместо того, чтобы сказать «Ахилл», говорим «Пелеев сын», то как называется такая схема или риторическая фигура?