18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ольга Полякова – За одним столом (страница 6)

18

Приезжали туда вечером в пятницу после работы и еще гуляли часа два-три по узким тропинкам соседних улиц среди высоких сугробов под светом экономных и нерегулярных дачных фонарей. Тем временем набитая дровами печка хоть как-то согревала ближайшие к ней кубометры нашего убежища. Тогда наступало время курицы, запеченной в той же печке и бутылки вина. К середине ночи тепло поднималось метра на полтора от пола, и потому можно было организовать гнездо из кучи матрасов, одеял и подушек, чтобы провалиться в сон до полудня следующего дня. Потом мы совершали еще одну прогулку, доедали курицу и возвращались в Москву.

Куриные косточки доставались меховой дворняге по имени Скамейка, прозванной так нами за широкую плоскую спинку, на которую хотелось невзначай присесть. Она появлялась, невесть откуда, как только мы отпирали калитку, и жила на нашем крыльце все время, пока мы были на даче. Она же сопровождала нас во всех прогулках.

Вот стих, написанный неожиданно по-немецки, который довольно точно передает состояние тех прогулок. Тогда я занималась немецким в какой-то группе, и мне часто снились немецкие сны.

Die lange Schatten auf dem Schnehe, das Sonnenlicht,

Ein rotes Pferd mit seinem Jeger, mit seiner Pflicht.

Mein Got, mein Hund, mein Shornsteinfeger, und ich5.

Итак, я жила теперь на Матвеевской. Квартира родителей была трехкомнатной, но крошечной, как все в тех «хрущобах». Мне выделили в ней девятиметровую комнату, где я и поместилась со всеми своими книгами и картинами. Получилось нечто вроде купе с кроватью, затиснутой между шкафами и столом, сооруженным из книжных полок с положенной на них чертежной доской.

Матвеевская тогда была окраиной Москвы, а работала я в центре, на Садовом кольце. Ежедневная дорога на работу занимала полтора-два часа: две остановки автобусом до платформы, две остановки электричкой до Киевского вокзала, потом на метро до Маяковки, потом троллейбус до Садовой-Самотечной, плюс, ожидания в каждом пункте пересадок. Обратно, понятно, то же самое. Не понятно, как хватало энергии еще и на немецкую группу.

В электричках, особенно зимой, было мучительнее всего. На подъезде к городу народ в шубах уже давился и потел во всех проходах и тамбурах. Много раз с удивлением замечала, что, невольно слушая речь подмосковных жителей, не понимаю ее. Как будто мы говорили на разных языках. Они точно говорили по-русски, они матерились по-русски, но, кроме мата, я не понимала почти ни слова – не могла связать изредка мелькавшие смыслы. Не знаю, чему приписать это странное обстоятельство: своему невниманию или душевному смятению. Но это повторялось регулярно: я вслушивалась, пыталась вникнуть, и не понимала. Странно. Помню, что такая «дислексия» меня тогда изрядно угнетала.

Несмотря на все внешние трудности, я была почти счастлива. Во мне была ясность, как будто я понимала, зачем все это. Одно из больших удовольствий того периода – налаживание отношений с папой.

По жизни мы с отцом не очень-то ладили, часто ругались и спорили по любым вопросам до хрипоты. Наверное, мы были очень разными. Или, наоборот, слишком похожими. Но в этот, самый поздний, период наших отношений прошлые страсти вдруг улеглись, и мы вошли в состояние взаимного приятия и тихой нежности, немного грустной в предчувствии близкой разлуки.

Однажды папа попросил его подстричь. Он сидел посреди комнаты на стуле, закутанный в простыню, а я вертелась с ножницами вокруг, отстригая кусочки его седины. И вдруг почувствовала, что ему бесконечно приятны мои прикосновения, что он млеет, наслаждаясь таким нашим немым общением. Его чувство передалось мне, и я запомнила эту сцену как танец, в котором мы кружимся с ним, очень нежно и бережно обнимая друг друга.

Папа в тот период уже страдал старческой эпилепсией, мама то и дело вызывала «скорую», чтобы вывести его из судорог и удушья. Часто это начиналось рано утром. Однажды я проснулась на рассвете в своем купе, проснулась от маминого крика. Она звала меня, и я сразу поняла, что папе плохо. Вскочила, ринулась к двери, схватила ручку и дернула… Дернула, наверное, слишком сильно, потому что ручка осталась в моей руке, а на ее месте между двух картонных листов, раскрашенных под древесину, образовалась круглая дыра, и, сколько я не билась, не могла ни высадить, ни открыть эту чертову дверь. Звала маму, чтобы она повернула ручку с другой стороны, но ей было не до меня. Помню свое задыхающееся, трясущееся от бессилия, еще не проснувшееся тело, которое стучит и орет, колотясь о запертую дверь.

В тот раз папу спасли. Но видно было, что он слабеет с каждой неделей. Как-то раз сидела у себя и вдруг услышала рядом его голос. Приоткрыла дверь: папа шел по коридору, придерживаясь руками за стены, и пел. Это было за несколько дней до последнего приступа.

В следующую пятницу мы с мужем поехали на дачу. Во время дневной прогулки дошли до почты, где был телефон-автомат. Позвонила родителям. Мама сказала, что папу забрали в больницу, и я помчалась в Москву.

По глазам врача из реанимации поняла, что папа умирает. Слова тоже мало обнадеживали, но мама хотела верить, что и на этот раз все обойдется. Не стала ничего говорить ей раньше времени. Да и откуда я знаю? В реанимацию не пускали, мы сидели в каком-то тесном белом предбаннике. Написала папе записку, что мы его любим, что мы здесь. После долгого ожидания принесли ответ – несколько строчек почерком почти неузнаваемым, что все в порядке.

Через два дня я только пришла на работу, как позвонили из больницы. Папа умер. Это было 11 октября 1985 года. Поехала в больницу. Мамы там еще не было – ей вообще не позвонили. Но она ходила в больницу, как на работу, и в то утро я пошла ее встречать. Мы шли навстречу друг другу вдоль больничной ограды, мама плелась медленно, неся какие-то банки с едой для папы. Увидела меня и сразу все поняла.

Дальше было несколько часов, как в тумане: стояние в каких-то очередях к каким-то окошкам для оформления каких-то бумажек… Вокруг все чужое и дребезжит. Внутри все немо и ломит, ломит…

Мама затихла и сникла. Я занялась обзвоном родственников и знакомых, организацией похорон. Мой муж не общался с моей родительской семьей, и не принимал участия в этой стороне моей жизни, мама была в глубокой и глухой депрессии, а потому я должна была все делать сама.

Началась раздача боли. Слова «папа умер», сказанные в телефонную трубку, как будто откалывали каждый раз кусочек от моей боли, но не уменьшали ее, а, наоборот, обостряли. И этот кусочек отправлялся к тому, кто был на том конце провода. А потом возвращался обратно – это чувствовалось физически, когда трубка охала или вскрикивала в ответ.

Как бы там ни было, мы дожили до дня похорон. Малоприятный и малоопрятный похоронный автобус загрузил гроб и тех, кто пришел в морг, чтобы везти нас всех на дальний конец города в крематорий. И вот тут начались странности, ради которых я и пишу эту не самую веселую главу.

В автобусе ко мне подсел Митя – мой друг детства. С ним и его братом Алешей когда-то водили детские компании: летом жили по соседству в деревне, зимой ходили друг к другу на дни рождения. Много лет не виделись, и я была благодарна Мите, что он поехал с нами – нужны были мужчины, чтобы нести гроб, а их было мало в нашем окружении. Митя о чем-то говорил, и вдруг я почувствовала, что он ко мне, что называется, «клеится». Женщины такое сразу чувствуют – волна мужской энергии проходит по телу. В ответ во мне закипела не просто злость, а прямо-таки ярость:

– Ну, на кой хрен мне это вообще и сейчас, в частности?! Господи, я так устала…

Примерно так я могла бы выразиться словесно, если бы могла. Не знаю, что из этого отразило мое лицо, но только Митя, видно, мой отклик поймал, потому что вдруг спросил:

– А помнишь, как твой папа водил нас собирать мармелад?

– Не помню… – И тут же начала вспоминать.

Митя принялся что-то об этом рассказывать, но я его уже почти не слышала – смотрела внутренним зрением замечательное кино из моего детства.

Мы едем куда-то на электричке. Мы – это два семейства с тремя детьми, включая меня. Потом карабкаемся вверх по сыпучей песчаной насыпи и, наконец, взбираемся на пути, которые блестящими змеями скользят вдаль, стремительно сужаясь и утягивая за собой взгляд. Теперь съезжаем по той же сыпучей насыпи вниз, на другую сторону железной дороги.

Новая сцена: синее одеяло на зеленой траве. На одеяле термосы, бутылки с дюшесом, какие-то овощи и бутерброды с плавлеными сырками.

Папа заранее готовился к таким походам: брал компас, перочинный нож, защитного цвета выгоревший рюкзак с потертыми кожаными ремнями, панамку и батон. Этот батон белого хлеба он предварительно резал пополам вдоль, прижимая его одним концом к груди и держа нож лезвием на себя. Каждую половину затем намазывал маслом и выкладывал на масло плавленые сырки. Когда половинки склеивались обратно, получался огромный бутерброд, который можно было резать или просто разламывать на маленькие бутерброды.

И вот, мы все сидим на синем одеяле, поджав ноги, болтаем и жуем папины бутерброды. Солнце светит, облака плывут, деревья разбрасывают тени по всей картинке и кто-то чирикает над нами.

А потом папа зычно вопрошает: