Ольга Покровская – Аркадиана. Повесть (страница 7)
– Ну! Мишка-то! – говорит Вера. – Он сейчас, знаешь, куртки шьет. У него целая фабрика. Во Вьетнаме. Джинсы тоже…
– От Версаче? – говорю я, представляя унылый текстильный склад. – Я думала, их в Малаховке шьют.
– В Малаховке невыгодно, дороже… себестоимость, – говорит Вера авторитетно и облизывает ложку. – Энергоемкое производство в Малаховке. Помещение снимать, освещать, топить… А во Вьетнаме машинку под пальму поставил – и больше ничего не надо. Круглый год. И взятки меньше.
– А.. – говорю я с легкой оторопью от азиатской перспективы. – Но я во Вьетнам как-то… Да и диоксином их травили… будет морда, как у украинского президента. И шить я не умею.
– Зачем во Вьетнам? – спрашивает Вера рассудительно. – Там тамошние… черные люди работают. А здесь у него и сбыт, и таможня, и дилеры всякие, или кто там еще… Давай к Мишке сходим. Он же тебя помнит. Я у мужа еще спрошу, но у него у всех знакомых, как назло – либо палатка, либо автосервис… либо диспетчеры на телефонах нужны.
Она вытягивает эпилированные, в мелких ссадинах, ноги и поглаживает колено.
– Мишка, – говорю я тупо. – Ну Мишка так Мишка. А он где?
– Да здесь же, – говорит Вера. – У него офис в общаге. Надо узнать, он сам в Москве или по миру бегает…
Мишка. Я судорожно вспоминаю. Может, шарахаясь от прохожих, я его видела когда-нибудь? Может, я его не узнаю? Или он лысый, и ему уже мыть-то нечего – на голове, во всяком случае?
– Ну! Что ты. Он крутой такой, – говорит Вера и весело смеется неведомым воспоминаниям. – Круче только яйца, выше только звезды… Пузо – во, пальцы веером… секретарш завел штук пять. Пойдешь к нему секретаршей? – она пихает меня в бок.
– Нужна я ему, – говорю я. – Стара я секретаршей. Вон во всех объявлениях: до двадцати восьми лет.
– Ладно прибедняться, – говорит Вера и безаппеляционно, как учительница русского, добавляет: – Твой любовник тебя совсем подавил. Он энергетический вампир. У тебя вон, смотри, уже комплекс неполноценности.
– У меня он по жизни, – говорю я. – При чем тут любовник.
Вера что-то поднимает с пола. Это бантик, которым я, оригинальничая, прихватываю волосы. Она расправляет его на ладони, как коллекционную бабочку, и зачем-то дует. Потом гладит меня по каменной голове.
– Эх ты Нинка, Нинка, – говорит она.
Когда она уходит, мне существенно лучше. Вечер. Вместо соловьев долетают резиновая гарь от подожженного мусорного бака и уличный шум. Я включаю телевизор с новостями. Плавающий на экране дикторшин призрак, делая умное лицо, сообщает, что жителям штата Мериленд явился поросенок-мутант. Я мучительно соображаю, пришла ли я в себя, и, если не галлюцинирую наяву, что за штат Мериленд, на какой планете расположен, и что нам с аудиторией за дело до тамошних поросят. Можно залезть в Интернет, но новости, помимо кривого отражения земных медиа, и там ковырять по крупицам, да и дорого… Лучше сэкономить… Оставаясь в неведении относительно мировых событий, я выключаю телевизор. Пора спать. Я устала.
Телефон молчит. Никого из родных не волнует, что со мной. Может, Вера перепутала телефон? Может, она позвонила не туда?
Утро. Надо что-то делать. Надо убирать квартиру, но не хочется. Я не люблю свою квартиру. Убирать ее – безнадежное дело. В квартире не было ремонта с момента сдачи госкомиссии тридцать лет назад. У бабушки не было денег. У меня тоже. В результате я обитаю в совковом безобразии, прошедшем тридцатилетний срок износа. Стены кривые, окна раздолбанные, двери и плинтусы неровные, и в неровностях забилась грязь, которую не отмыть. Ленолеум на кухне страшен как третья мировая, плитка в ванной держится на честном слове, потолок в потеках, краны не держат воду. Мебели лет пятьдесят. Дверцы шкафа скрипят так, что слышно через два этажа. Причем скрипят не петли, а рассохшиеся доски, так что заливать масло бесполезно. Бомжатник. Конечно, нормальному человеку приходить сюда не хочется, он сюда носа не сунет, нормальный человек…
Хлеб я держу в холодильнике. Потому что в квартире живут какие-то невыводимые мелкие мошки. Это бабушкино наследство – она хранила запасы крупы со времен карибского кризиса. Я выкинула все, кроме мыла. Этот привет от советской власти – в ящике на балконе. Еще я выкинула тряпки, вообще весь хлам. Остались только две вязаные салфеточки – их положено крахмалить, но я не умею – и фарфоровый юный пограничник, обнимающий собаку. И несколько бабушкиных книг – «Фрегат «Паллада», пьесы Островского, том Есенина, «Детские годы Багрова-внука». Интуитивным крестьянским чутьем бабушка предпочитала классику. Наследство от мужа – старый компьютер, который он намеревался выкинуть, наладонник, который я вовремя засунула в сумку, утаив от бдительного глаза, и древний мобильный телефон величиной с кирпич. Наладонник – это моя библиотека. Когда я буду богатой, я куплю уйму книг, куплю большую квартиру, в которой их можно разместить, буду сидеть и листать репродукции в художественных альбомах. И никуда не ходить. Только я не буду богатой.
Наладонник – это суррогат. Аналог резиновой женщины. Я время от времени мечтаю взять в руки книгу, провести пальцами по бумаге и вдохнуть запах типографской краски и клея. А пока приходится в очередной раз запитывать от сети это чертово устройство. Запитывать с риском для жизни. Розетки у меня тоже никуда не годятся, от одной идет по обоям горелый черный след. Пользоваться ею страшно, но деваться некуда.
Я грызу горбушку, макаю ее в кислый хрен, и пытаюсь вспомнить, нравилась я Мишке или нет. Не помню. Вечно я не помню самого главного. Вообще из школы я вынесла что-то не то. Законы Кеплера зачем-то до сих пор помню (и кто это придумал учить?) … А серьезные вещи, от которых подчас зависит судьба, вылетают из головы бесследно… Наверное, я в самом деле урод.
Звонит телефон. Это Вера меня инспектирует.
– Ну? – спрашивает она строго. – Как дела?
В кои то веки кого-то интересуют мои дела. Так и тянет получить удовольствие.
– Друг мой, друг мой, – всхлипываю я. – Я очень и очень болен… Сам не знаю…
– Что, тебе плохо? – спрашивает Вера испуганно.
– Нет, – говорю я довольно. – Просто я еще не протрезвела.
– Тогда все в порядке, – говорит Вера, облегченно выдохнув.
Потом я прихорашиваюсь. Одеваться я вообще-то люблю меньше, чем раздеваться. Во-первых, нет высокой цели, во-вторых, не во что. Все лето я хожу в любимом сером платье, с ниткой копеечных бус. Волосы у меня пышные, я их распускаю на уши, и кончики прихватываю маленьким красным бантиком. Моя в деревне воспитанная бабушка считала, что распущенные волосы прилично носить только в постели. Но себе и этого не позволяла.
На улице я встречаюсь с Верой, и издали, из-за боярышниковой колючей заросли на радость детям, получаю ее неодобрительный взгляд.
– У тебя нет ничего менее сиротского? – спрашивает она скептически.
– Что ты понимаешь, – отвечаю я небрежно (где ее учили быть тактичной?) – Когда-то это было хорошее дорогое платье.
– Очень давно. Хотя… – она вздыхает, исчерпывая литературные рамки возможной дискуссии. – А на лице? Это что за стрелы вместо глаз? Мягче надо… плавнее.
– Я с детства не любил овал, – мрачно говорю я. Буду я еще подлаживаться под какого-то Мишку. – Я с детства угол рисовал.
– Оно и видно, – говорит Вера.
Сама она так и светится – розовая кожа, чуть подправленное лицо, яркий костюм. Первый раз вижу, чтоб кому-то шел пронзительный васильковый цвет. Она натуральная блондинка, а сейчас обесцвечена в платину. Я рядом с ней – гадкий утенок. Но какой уж есть.
Мы идем по кварталу, и нам весело. Вера рассказывает о муже, о любовниках до мужа, о любовниках при муже, и я понимаю, что живется ему не скучно. Впрочем, он бизнесмен – ему не до пустяков. Правильный цельный человек. Мой второй муж вечно к каким-то мелочам цеплялся, все от отсутствия больших жизненных задач и социально зрелых критериев… Мы проходим мимо детской площадки, на которой неизвестный (мне) с аппаратом тридцать лет назад сфотографировал нас с мамой. Черно-белый снимок, я стою, надувшись, и гляжу исподлобья, а Ленка ковыряется в песочнице, и виден только холмик вечной детской шапочки. Мама получилась очень эффектно… А вместо магазина железных дверей был ремонт обуви, и пахло резиновым клеем… И жуткие очереди, которые я ненавидела. Очереди были везде, но здесь почему-то особенно.
Еще был магазин тканей, куда мама иногда заходила – с нами на поводке. Я до сих пор помню свой детский шок от впервые увиденного отражения в полноразмерном зеркале. Сколько мне было? Два года? Или меньше? Ходить я тогда умела…
Наконец мы подходим к общежитию с вывесками и транспарантами по всему зданию, как на первомайской демонстрации. Самого общежития давно нет (быть может, пара комнат). В холле индусы торгуют жемчугом и ониксовыми вазами, с банкеток вдоль стены злобными глазами пялятся клиенты нотариальной конторы, тихо дремлет девочка над образцами паркета, в углу груды коробок с пылесосами. Я вспоминаю, что мой пылесос уже дышит на ладан, но Вера тащит меня в коридор, явно знакомым путем, за мощную, до потолка дверь без опознавательных знаков.
Я готовлюсь увидеть пять голоногих секретарш, но за дверью одна, лет под сорок, поднимает на нас беспокойные и странно веселые глаза. В нормальном рабочем процессе нет места такой подозрительной веселости… Когда она опознает Веру, еще более оживляется. Мне становится не по себе – уж не наркотики ли здесь фасуют. Куртки куртками, а одно другому не мешает… Секретарша подпрыгивает на месте и восторженно восклицает: