Ольга Павлова – Анина Пасха (страница 2)
Он стоял на площадке, затягивая ремень гражданской обороны. Лицо его превратилось в застывшую маску, лишенную эмоций. Анна выбежала из комнаты, прижимая к груди противогазную сумку. Пальцы её дрожали так, что она не могла попасть в рукав кофты.
– Дядя Коля, а как же… а как же зажигалки? Нас учили на чердаке! – выкрикнула она, пытаясь перекричать нарастающий гул в небе. Этот гул был тяжелым, низким, он вибрировал в животе, заставляя внутренности сжиматься в ледяной комок.
Николай Степанович схватил её за плечо, и Анна вскрикнула – хватка была железной.
– Слушай меня, Анька! Твоя «биология» сейчас – это выжить. На чердак пойду я и мужики. Ты – бабушку в подвал. Быстро! Это не кино, девочка. Это смерть летит.
Он подтолкнул её к двери. В этот момент первый взрыв сотряс дом. Здание вздрогнуло, как живое существо, с потолка посыпалась известка, зазвенели стекла. Анна упала на колени, закрыв голову руками. Весь её мир – диплом, учебники, планы на вечер – рассыпался в ту же секунду. Ей казалось, что само небо падает на Васильевский остров.
Она вползла в комнату. Там было темно от светомаскировки, только в углу, как крошечный маяк, горела лампада. Марфа Петровна сидела на табурете, не шевелясь. Она не собирала узлы, не металась. В её руках были четки, а губы мерно двигались.
– Бабушка, бежим! Скорее! Убьет же! – Анна вцепилась в её сухую руку, пытаясь потянуть за собой.
Марфа Петровна подняла глаза. В них не было паники. Была глубина, которую Анна раньше принимала за старческую медлительность.
– Иди, деточка, иди в подвал. Я здесь останусь. Под покровом Матери Божией места хватит.
– Ты с ума сошла! Это же бомбы! Твои доски не спасут от фугаса! – Анна почти кричала, плача от собственного бессилия и ужаса.
Снаружи грохнуло так, что пол подпрыгнул. Послышался звон разбитого стекла в соседней комнате. С лестницы донесся крик Николая Степановича: «Песок! Тащи песок, зажигалка на крыше!»
Анна обернулась на окно, заклеенное крестами. Она ждала, что бабушка сейчас задрожит, спрячется под стол. Но Марфа Петровна вдруг встала, перекрестила Анну и негромко, но твердо произнесла:
–
Эти слова, древние и непонятные, вдруг разрезали хаос взрывов. Анна замерла. Она видела, как по лицу бабушки катится слеза, но голос не дрожал. В этом голосе было столько власти над страхом, сколько не было в приказах Николая Степановича и в её собственных знаниях.
Анна поняла: пока бабушка читает эти слова, стена между ними и смертью кажется тоньше, но прочнее бетона.
– Я не уйду без тебя, – прошептала Анна, опускаясь на пол рядом. Она не умела молиться, она всё еще не верила, но в эту минуту «рациональная» Анна умерла. Осталась просто испуганная девочка, которая инстинктивно прижалась к единственному источнику тепла в замерзающем мире.
Сверху послышался тяжелый топот – Николай Степанович сбрасывал горящий термит с крыши. А внизу, в тишине комнаты, два женских дыхания сливались в одно под мерный ритм Псалма 90. Этот день Анна запомнит навсегда, как нечто ужасное и несовместимое с научными понятиями.
Рассвет застал Ленинград в серой пыли. Солнце, пробивавшееся сквозь гарь, казалось больным и тусклым. Когда канонада стихла.
Воздух снаружи был липким. Анна сделала шаг от парадного и замерла, прижав ладонь к губам. Соседнего флигеля, где еще вчера на балконе сушилось чье-то желтое платье, больше не было. На его месте зияла чудовищная каверна, заполненная битым кирпичом, щепой и чем-то неузнаваемым, серым.
Из этой кучи мусора торчал угол железной кровати и кусок обоев с наивными синими цветочками – точно такими же, как в комнате Анны.
– Там же… там же Лёлька жила. Из параллельного факультета, – прошептала Анна. Её голос сорвался на свист. – Она вчера смеялась, говорила, что туфли новые купила…
Она смотрела на эти синие цветочки на обрывке стены и вдруг с ледяной ясностью поняла: её диплом, её планы на «новую школу», её уверенность в том, что мир подчиняется законам физики – всё это было раздавлено в одну секунду. Смерть не выбирала «умных» или «прогрессивных». Она просто пришла и стерла Лёльку вместе с её новыми туфлями.
Рядом тяжело дышал Николай Степанович. Он вытирал обрывок пальцев левой руки ветошью.
– Видишь, Анька? Вот тебе и вся «биология». Один фугас – и нет человека. Остается только то, что нельзя пощупать.
– А что остается, дядя Коля? – Анна повернулась к нему, её глаза были сухими и горячими от шока. – Кирпичи остаются? Пыль?
Николай Степанович посмотрел на разрушенный дом, потом на Анну. Его взгляд был бесконечно старым.
– Остается то, что Лёлька успела в сердце собрать. Доброта её остается. Молитва материнская. Мы вот с тобой стоим, а её уже Бог судит. Не за диплом, Анька. За душу.
Анна вспомнила вчерашний шепот бабушки:
– Я думала, мы хозяева жизни, – горько сказала Анна, глядя на свои дрожащие руки.
– Хозяин тут один, – Николай Степанович сплюнул густую пыль. – А мы – гости. И судя по всему, вечер наступил быстро. Иди домой, дочка. Помоги Марфе. У неё руки не дрожат, когда она крестится. Учись у неё, пока время есть.
Анна вернулась в квартиру. Запах ладана и старой бумаги больше не казался ей душным. Теперь это был запах убежища. Она увидела бабушку, которая стояла у окна и крестила пустую улицу.
– Бабуля, – Анна подошла и уткнулась лбом в её плечо. – Там дома нет. Совсем нет.
– Знаю, милая. Слышала, как ангелы за ними прилетели, – Марфа Петровна погладила внучку по голове. – Ты не на камни смотри, Анюта. Камни восстановят. Ты смотри, чтобы в тебе самой ничего не обрушилось. Смерть – она ведь только дверь. Важно, с чем ты в неё постучишься.
Анна впервые не стала спорить. Она закрыла глаза и в тишине комнаты попыталась вспомнить хоть одно слово из того псалма, который вчера спас её от безумия безжалостной смерти.
Испытание блокадой
Испытание блокадой продолжалось. Вечера в квартире стали синими и колючими. Электричество отключили, и единственным живым пятном в комнате был крошечный язычок пламени в лампаде. За окном выл ветер, гоняя по пустынному Васильевскому острову снежную крупу и обрывки газет.
Анна сидела у печки-буржуйки, обняв колени. В топке догорали остатки её любимого томика стихов – бумага давала яркое, но короткое тепло.
– Бабуль, – голос Анны прозвучал хрипло, почти чуждо. – Ты вчера шептала… там, при обстреле. Про помощь Вышнего.
Марфа Петровна, сидевшая на кровати и укрытая тремя одеялами, медленно повернула голову. Её лицо в полумраке казалось вырезанным из слоновой кости – тонкое, прозрачное, почти неземное.
– Псалом девяностый, Анечка. Ограда для души.
Анна замялась, кусая губы. Ей было стыдно – так стыдно, будто она, взрослая и образованная, признавалась в детском страхе темноты.
– Я… я пыталась вспомнить. Но в голове только формулы и цитаты из съездов. Они пустые, бабушка. В них нет опоры. Когда дом рушился, я хотела закричать «Господи», а язык не слушался. Будто я разучилась говорить на самом главном языке. Научи меня.
Марфа Петровна слабо улыбнулась. Она не стала торжествовать, не сказала «я же говорила». Она просто похлопала по одеялу рядом с собой.
– Садись ближе, дочка. Молитва – это не лекция. Это просто разговор. Как ты со мной говоришь, так и с Ним начни. Только честно. Без фильтров твоих, без лоска.
Анна опустилась на пол у ног бабушки.
– Я не верю так, как ты. Я сомневаюсь. Это же грех?
– Сомнение – это поиск, – тихо ответила Марфа Петровна. – Хуже равнодушие. А Ты начни с малого. Повторяй за мной, только сердцем слушай, не головой.
Бабушка взяла сухую, холодную руку Анны в свои ладони.
– «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий…»
– Господи… – Анна запнулась, слово показалось ей тяжелым, как гранитный блок. – Иисусе Христе…
– «…помилуй мя, грешную».
Анна повторила. И вдруг, на последнем слове, её прорвало. То, что она копила в себе с первого дня войны – ужас перед смертью Лёльки, страх голода, ненависть к врагу, бессилие перед разрушенным городом – всё это вышло наружу одним коротким, судорожным вздохом.
– Помилуй мя… – прошептала она еще раз, и по щекам покатились слезы. Они были горячими и странно легкими.
В комнате всё так же было холодно, за окном всё так же выли сирены, а в животе ныло от голода. Но внутри Анны, где раньше была гулкая черная дыра, вдруг что-то щелкнуло. Словно она, блуждая в лесу, наконец нащупала под ногами тропинку.
– Вот и молодец, – улыбнулась бабушка. – Теперь ты не одна. Даже если я уйду, даже если Николай Степанович не вернется с дежурства – ты не одна. Запомни это, Анюта. Это важнее хлеба. Хлеб насытит тело, а Имя Его – жизнь.
В этот момент в дверь негромко постучал Николай Степанович. Он вошел, принеся с собой запах мороза. Посмотрел на заплаканную Анну, на икону, на бабушку. Он всё понял. Ничего не сказал, только молча снял ушанку и, помедлив, едва заметно кивнул углу с лампадой.
Общая беда
Первые месяцы войны превратил привычный быт в суровую школу выживания. Изнуряющий зной войны смешивался с запахом гари и тревожным ожиданием, которое висело в воздухе гуще, чем пыль от марширующих по мостовой колонн.