Ольга Медушевская – Теория исторического познания. Избранные произведения (страница 7)
Все отчетливее приходит понимание того, что с этими объемами информации, влияющей на современного человека и, следовательно, требующей ответных действий, невозможно справиться теми средствами и способами, которые выработаны человечеством, до сих пор мыслившим национальными, европоцентристскими, категориями. То, как человечество справляется с этим информационным пространством, определило содержание наук ХХ в., прежде всего наук о человеке.
Естественно, что «новая историческая наука» не могла оставить в неизменном виде традиционные представления историка о его профессиональном исследовательском ремесле. Особенно труден вопрос о возможности целостного видения человеческой истории – одновременно в разнообразии и единстве. Представления о позитивистском «синтезе» как систематизации критических проведенных фактов не выдерживали проверки новыми реалиями. При огромных «пробелах» исторической информации глобальной всеобъемлющей «новой исторической науки» синтез стал представляться достижимым лишь в сознании самого познающего субъекта – историка. Такой синтез достигается не суммированием известных и проверенных фактов, но мыслится как результат «постижения», переживания опыта прошлого в сознании историка[40].
Позитивистские методологии разделяют анализ и синтез.
«Анализ источников» формулирует нормы и правила выявления «фактов», которые затем, на уровне «синтеза», систематизируются для воссоздания картины целого. Аналитическая деятельность, связанная преимущественно с текстами, и синтез не связаны друг с другом как нечто целостное, и даже могут (по мысли, например, Ш. Ланглуа) осуществляться разными людьми. Ш. Ланглуа рассуждает даже о различных психологических типах людей, одни из которых более склонны к эрудитской, текстологической, а другие – к обобщающей, синтезирующей деятельности[41]. Но даже и в том случае, когда аналитические процессы и синтез, а вернее – онтологические и гносеологические вопросы, излагает один автор, позитивистская методология не рассматривает связи этих видов деятельности. Так, например, Н. И. Кареев писал раздельно о теории исторического процесса и о теории исторического знания[42]. Мысль о том, как же связаны они между собою, остается при таком подходе непроясненной. Практикующие гуманитарии позитивистской парадигмы не интересуются теоретико-методологическими концепциями. Они оставляют за собой право воспринимать их как бы извне, демонстрируя тем самым свою исследовательскую независимость от господствующих концепций или, напротив, воспринимая те или иные общеметодологические идеи «извне» (например, своеобразный «экономический марксизм»). Непроясненность теоретическая, и даже неосознанность психологическая, реальной связи между онтологическими и гносеологическими аспектами практики гуманитария-историка дает своеобразные эффекты. Один из них – возможность некоторой внутренней исследовательской свободы (техники) в рамках жесткой идеологизированной онтологической парадигмы. Но эта позиция оборачивается своей негативной стороной в условиях, когда онтологическая концепция больше не привносится извне. И тогда позитивист испытывает явный дискомфорт, поскольку раскрыть связь проблемы метода и результата возможно лишь на метадисциплинарном уровне. Позитивистская установка на раздельность процесса добывания «фактов» и их систематизирования и «синтеза» получает своеобразную модификацию в новых условиях развития междисциплинарных взаимодействий. Она укрепляет представление о возможности широкого использования историком научной информации, добытой средствами других, в том числе естественных наук. Между тем, вопрос междисциплинарной интеграции – это всегда вопрос прежде всего метадисциплинарной теории, поскольку это всегда вопрос о новом объекте, новом видении пространства гуманитарных наук, нового языка науки[43].
Позитивистская нормативная дисциплина «Введение в историю» не искала ответов на метадисциплинарные вопросы. Это и решило ее судьбу в условиях, когда стала очевидной необходимость перехода от европоцентристской модели исторического мышления к глобальной, целостной познавательной модели наук о человеке. Закрепленные в виде норм научного сообщества старые критерии достоверности и точности и соответствующие им утвердившиеся исследовательские критерии, оказались тормозом для историков, а высвобождение из этих норм, их преодоление стало основной целью борьбы за новое историческое мышление.
Воспринимающий формирование многополюсного мира новейшего времени как профессиональный вызов, историк ориентируется на новую, глобальную проблематику своей науки, на изучение человека во времени в самых широких хронологических рамках – от первобытного мышления до информационного общества; он ориентируется на все более глубокое изучение структур повседневности, на проблематику антропологически ориентированной истории. И если он осуществляет свой поворот к новой проблематике, исходя из позитивистских методологических норм, то он неизбежно испытывает разочарование, переходящее в инфляцию методологического профессионализма вообще. Действительно, жесткие нормативы позитивистской критики источников, ассоциируясь с «бесконечными сериями публикаций» документов[44] или «кучами грамот», вызывают в нем негативные чувства, хотя бы уже потому, что для других культурных общностей, для изучения экзотических цивилизаций ему никто ничего подобного не подготовил. И, следовательно, вряд ли он сможет традиционно обосновать научному сообществу свой подбор источников, свой интеллектуальный выбор. Каждый историк в этой ситуации сам выбирает и тему, и соответствующие ей основания, сам и решает, насколько одно другому соответствует. Он действует как художник, которого следует судить по законам, им самим над собою поставленным. Различие между наукой и искусством неприметно стирается. Приемы работы с текстами свертываются до уровня вспомогательной эрудиции, применимой лишь теми узкими специалистами, которые продолжают, вопреки очевидности новых запросов, работать с рукописными текстами.
Стабильное информационное пространство европоцентристской «историзирующей истории» сформулировало свои отвечавшие представлениям о точности методы его изучения, описания, систематизации. Новое, объемное пространство информационного общества не поддавалось осмыслению с помощью традиционных параметров научной точности. Попытки обращения к этим нормам всякий раз убеждали мыслящих гуманитариев в их неэффективности. Устойчивая «материя», эмпирика текста и позитивности «факта» – исчезла. Коллективные представления гуманитариев меняются перед непреложностью этой ситуации. Не подходят для новых условий позитивистские представления о тексте (Л. Февр и его критика знаменитой формулы «тексты, тексты, ничего кроме текстов»). В иерархии профессиональных ценностей историка традиционная ориентация на эмпирику текста и критику свидетельств, на фактографический подход выступает как ограничивающая исследователя: все эти «превосходные и точные инструменты», созданные «поколениями тружеников, которые получили их от своих предшественников и сумели усовершенствовать в процессе труда»[45], уже недостаточны. Научное сообщество историков оказывается в ситуации выбора.
Процесс глобализации и формирования информационного пространства новейшего времени актуализировал проблему пересмотра познавательных возможностей гуманитарных наук. Самоидентификация научных сообществ происходила в условиях альтернативного выбора: либо отказа от строгой научности, либо ее принятия как принципиального постулата. Теоретическая неясность различения познавательных возможностей наук о природе и наук о духе открывала перспективы неоднозначных интерпретаций и неслучайно вызывала поэтому методологические дискуссии[46]. Суть проблемы состоит в том, что отказ от принципов строгой научности означает по существу отказ (для гуманитарных наук) от статуса научности как таковой и принятие интуитивистских стратегий постижения человека и его истории. Поэтому в начале ХХ в. Э. Гуссерль обосновывал идею единства общенаучных критериев, подчеркнув это самим названием работы, посвященной научному статусу философии: «Философия как строгая наука»[47]. При интуитивистских стратегиях неизбежно смещение границ науки и искусства, нет четкого различия индивидуальных убеждений от общенаучных истин. В работе «Логические исследования» Гуссерль подчеркивал: «При таком состоянии науки, когда нельзя отделить индивидуальных убеждений от общеобязательной истины, приходится постоянно возвращаться к рассмотрению принципиальных вопросов»[48]. Прозорливость этого суждения легче оценить теперь, когда общество и культура высвобождаются от воздействия околонаучных «как бы» суждений и с присущими им оговорками типа «как бы» или «не то слово». Но тогда, в начале века, эту мысль приходилось разъяснять: миросозерцание – картина мира, складывающаяся в представлениях отдельной личности, – это одно, а наука – другое. Наука является одной из одинаково правоспособных ценностей, но она имеет свою, только ей присущую логику. Миросозерцание есть создание личности, «наука же безлична. Ее работник нуждается не в мудрости, а в теоретической одаренности. Его вклад обогащает сокровищницу вечных значимостей, которая должна служить благополучию человечества»[49]. Понятие строгой науки особым образом формирует и иерархию профессиональных качеств ученого. Он должен не просто владеть профессиональными исследовательскими методами, но быть в состоянии рефлексировать над ними, совершенствовать их, должен «уметь дать удовлетворительный ответ о логической правильности этих методов и о пределах их правомерного применения». Поскольку «все науки действуют методически в своем стремлении к истине», то их приемы и методы, считает Гуссерль, должны образовать особую логику данной науки, которую он называет наукоучением. Он подчеркивает, что «сравнительное изучение этих методических средств, в которых отразились познания и опыт бесчисленных поколений исследователей, и может помочь нам установить общие нормы для подобных приемов, а также правила для их изобретения и построения сообразно различным классам случаев»[50].