реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Мартынова – Разговор о трауре (страница 4)

18
Останутся друг для друга Те, кто вместе живет В памяти…»

5 ноября

Вопрос «как ты?» сбивает с толку. Сказать правду? Которая никому не нужна. Солгать?

Хансйорг Шнайдер («Ночная книга для Астрид») пишет о неловких попытках «выразить свою беспомощность по отношению к пребывающему в трауре человеку, потерявшему того, кого долгие годы любил». К ним относится, полагает он, и «акция Как ты? Соболезнующие хотят думать, что помогают пребывающему в трауре, если спрашивают о его состоянии. Это глупость. Ведь и без того видно, как он. Он – раздавлен».

Задающие этот вопрос ни в коей мере не виноваты, они следуют несомненно необходимым формальностям. Когда встречаются двое пребывающих в трауре, они задают друг другу тот же вопрос, прекрасно понимая, насколько он бессмыслен. Во встрече двух пребывающих в трауре есть что-то от фарса.

Ответ «спасибо, хорошо» ощущается как предательство, как будто ты отрекся от своего умершего.

6 ноября

Одна из немногих мыслей, которые придают какую-то силу: это совершенно нормально, что мне сейчас плохо.

10 ноября 2022

Утрата языка

Неаполь.

Неаполитанские улочки на первый взгляд представляют собой хаос, на второй – некий перенасыщенный красками и звуками порядок. Я покупаю себе Babà: пропитанный ромом или мадерой кекс из дрожжевого теста, который мы, когда были детьми, в Ленинграде могли купить (он назывался «ромовая баба» или «ром-баба») в любой булочной. Посреди тогдашнего дефицита сохранялись вкрапления «былой роскоши», которые за все советские десятилетия так и не были полностью изничтожены. О «ромовой бабе» мы думали, когда позднее встречались с Babà во Франции или Италии. Хаотическая материя мира удерживается как нечто единое такими вот повторяющимися мотивами.

Сейчас, пожалуй, я вижу эти паттерны еще отчетливее, чем прежде, но:

В романе Уильяма Голдинга «Наследники» в конце концов остается в живых один неандерталец как последний представитель своего биологического вида. У него нет больше никого, кто говорил бы на его языке, и он становится каким-то неопределенным живым существом, немым, – ведь его язык умер. Без Олега я – как тот неандерталец. Неотчетливое живое существо, с кексом Babà в руке, который больше не имеет никакого значения.

В одном стихотворении Елены Шварц такое неотчетливое существо – потерпевший кораблекрушение попугай, плывущий на доске, – выкрикивает в пустоту ошметки человеческой речи:

<…>

Поет он песню о мулатке Иль крикнет вдруг изо всей мочи На самом на валу, на гребне, Что бедный попка водки хочет. И он глядит так горделиво На эту зыбкую равнину. Как сердце трогает надменность Существ беспомощных и слабых. Бормочет он, кивая: Согласен, но, однако… А впрочем, вряд ли, разве, Сугубо и к тому же…

<…>

Косит он сонным глазом, Чтоб море обмануть: Год дэм!.. В какой-то мере И строго говоря…

Через вай-фай – в Ничто. Разделить какую-то радость с кем-то, для кого эта радость не может больше иметь значение. В Неаполе это ощущается менее абсурдным, чем в других местах. Неаполь хорошо относится к мертвым и к пребывающим в трауре. Он не противопоставляет свою чувственную избыточность смерти. Палатки, торгующие кексами Babà, рождественские вертепы, приспособления для дозировки спагетти (узкие досочки с тремя отверстиями разного диаметра); внутренние дворы с фонтанами и цветущими лимонными деревьями; люди, которые пьют на ходу кофе или высовываются с мобильными телефонами из своих окон, потому что стены из пористого неаполитанского туфа препятствуют слышимости; и, конечно, мотороллеры – все это брызжет жизненной энергией и вместе с тем граничит с миром мертвых, который здесь не вытесняется из сознания.

Сходство, если не прямо-таки родство, Петербурга и Неаполя не самоочевидно. Эти два города кажутся противоположностями. Неаполь – по-южному открыт и проницаем для взгляда. Не один только Вальтер Беньямин сравнивает его с африканской деревней, где внутреннее и внешнее бесшовно переходят друг в друга. Петербург же, наоборот, по-северному «застегнут на все пуговицы». Все то, что Неаполь, со своей театральной натурой, выставляет на всеобщее обозрение, – об этом в Петербурге остается только догадываться. Однако Петербург не менее театрален, только его театральность находит выражение в холодных классицистских и тщеславных барочных фасадах, за которыми спрятан его гротескный мир. Это спрятанное, эти проломы в потусторонность навели философа Владимира Топорова на гениальную мысль о «петербургском тексте»: как если бы тамошние поэты и писатели работали над одним общим гротескным художественным произведением. Верный спутник «петербургского текста» – смерть.

Как если бы я не впервые встретилась с Неаполем, а вспоминала о нем.

Неаполитанский культ мертвых Католическая церковь в конце 1960-х годов запретила. Сомнительно, чтобы такие запреты соблюдались. Здесь у меня не создалось впечатление, что это так.

Церковь Санта-Мария делле Аниме дель Пургаторио, согласно путеводителю, – главный храм культа мертвых (позже я узнáю, что такие места разбросаны по всему городу). Здесь: световые блики на бронзовых черепах по обеим сторонам наружной лестницы и барочный блеск внутри помещения. Чтобы спуститься в Нижнюю церковь, нужно заплатить за вход: как если бы это был музей уже не существующего культа. Внизу – никакой роскоши, голые каменные стены и уже не бронзовые, а настоящие черепа и кости, распределенные по маленьким нишам, украшенным цветами, лентами, кружевами, брошами, четками, фотографиями. За тобой наблюдают. Не мертвые (или они делают это тактично), а те женщины, которые наверху продают билеты; все нижнее помещение оборудовано камерами наблюдения, даже находящаяся в глубине крипта, и стоит только кому-то вытащить мобильный телефон, чтобы что-то сфотографировать, как громкоговоритель предупреждает, чтобы он оставил эту затею. На одной стене сияет цифра 16 753. Поднявшись наверх, я спрашиваю о ее значении и узнаю, что это художественная инсталляция: именно столько беженцев утонуло за последние пять лет «по пути к нам». Едва ли можно представить себе художественное произведение, которое больше подходило бы к неаполитанскому культу мертвых.

Если мертвые нуждаются в надлежащем прощании с ними не только потому, что мы, здесь, должны оставаться людьми, но и потому, что души неоплаканных иначе не нашли бы надежного пути через чистилище, – то какой же хаос должен царить в потустороннем мире, когда после чумных и голодных эпидемий, войн, землетрясений и извержений вулканов все кости погибших сгребают вместе или они просто пропадают без вести. Не только в Неаполе, всегда и повсюду мы даже в смерти не равны, и во времена бедствий мéста для всех трупов не хватает. Неаполь, однако, объявляет все бесхозные кости реликвиями. Здесь «присваивают», как своих приемных детей, все выморочные кости и молятся за все души, которые относились/относятся к ним, чтобы эти души благополучно прошли через чистилище и в качестве ответного жеста стали небесными покровителями тех, кто о них позаботился. Любая анонимная душа из Неаполя получает иллюзию, что для кого-то (для человека, который заботится о ее смертных останках, о черепе) она является самым важным умершим. Сумеет ли она поверить в это? В идеале все костные останки обретут последний покой и все души получат своих хранителей. Спасение для всех! Это не менее утопично, чем надежда, что шампанского хватит на всех.

Пещеры из туфа на кладбище Фонтанелле в известном по фильмам итальянского неореализма районе Санитá. Если неаполитанский пористый туф не пропускает сигналы мобильного телефона, это еще не значит, что так же обстоит дело с душами и молитвами. Они скользят вверх и вниз и повисают на солнечных лучах, которые проникают сюда через трещины наверху и пронизывают серебристый запыленный воздух. Своды здесь поразительно высокие, на удивление светлые, они предоставляют много пространства для костей. Черепа в кукольных домиках. Кучи костей на полках и в нишах – как когда-то у домовитых хозяек располагались стеклянные банки с повидлом и консервированными овощами.

«К выбору черепа не относятся с легкомыслием: люди неспешно занимаются поиском, переходя от одного гроба к другому, в то время как их глаза разглядывают печальные останки. Внезапно они останавливаются и наклоняются, чтобы схватить череп, на котором пока не обнаружили никакого имени.

Они рассматривают его со всех сторон, проверяют консистенцию и звук, снова и снова его поворачивая и простукивая <…>. Распознаваемый по своей шапке смотритель, который слоняется по проходам, иногда выступает в качестве советчика и даже поставщика. Я слышал, как один господин в черном спросил его, не может ли он найти какой-нибудь дамский череп. „Ни один из таких не свободен! – ответил тот. – Но завтра мы ожидаем новую партию скелетов, и тогда я, возможно, найду для вас желаемое“. Он помог одной женщине с выбором, но сопровождавшая ее маленькая девочка запротестовала: „Мама, не бери этот череп, я хочу череп с зубами“. Детские черепа заполучить невозможно. „Все спрашивают о таких“, – сказал мне смотритель».

(Роже Пейрефитт. «От Везувия к Этне»)

Роже Пейрефитт побывал здесь в 1952 году, когда культ мертвых еще не был запрещен. Почему Католическая церковь его запретила? Потому что он напоминает о язычестве? Но что в христианских обычаях не напоминает о нем? Или эта Церковь разделяет неприязнь к мертвым, свойственную большинству людей? Или – потому что кости простолюдинов отвлекают от подлинных реликвий? Или – потому что она, собственно, не верит, что потусторонний мир важнее посюстороннего? Как бы то ни было, запрещенный культ пробивается сквозь стены из туфа.