Ольга Кромер – Тот Город (страница 4)
– Не знаю, – ответил я. – Мы об этом не говорили.
Ося оборвала нижние листья, подрезала черенки, поставила цветы в вазу с водой, потом развернулась и сказала негромко, скорее себе, чем мне:
– Пройдёт.
– Что пройдёт? – встревожился я.
Она помолчала, потом улыбнулась и сказала:
– Всё проходит, и это пройдёт. Экклезиаста[8] читал?
Экклезиаста я не читал и даже не знал, кто это. Чтобы сменить тему, я напомнил:
– Вы хотели о чём-то поговорить со мной.
– Хотела, – медленно, с расстановкой произнесла она. – Но сейчас это бесполезно, сейчас ты слепой и глухой. Сейчас тебе хорошо, а от многой мудрости много скорби, и умножающий знание умножает печаль. Давай-ка просто пить чай.
Я ничего не понял, но не стал переспрашивать. Что-то неприятное, тёмное, страшное скрывалось за её словами, а я был молод, влюблён, счастлив, и мне не хотелось ничего тёмного. Мы уселись пить чай. О девушке моей мы больше не упоминали, а говорили об институте, об учёбе, о том, что за прошедшие три месяца я не написал ни строчки – мне казалось это странным, я был уверен, что самые лучшие стихи и рассказы рождаются именно у влюблённых людей. Но Ося улыбнулась и сказала:
– После. Они рождаются после, когда начинается рефлексия, когда возникают споры. Творчество – всего лишь способ разрешения внутренних споров. Человек, живущий в гармонии с собой, никогда ничего не сотворит. Счастливым людям рефлексировать некогда, они просто живут.
– Можно её к вам привести? – спросил я.
– Зачем? Ты хочешь поделиться с ней всем хорошим, что у тебя есть?
Я смутился, она засмеялась, сказала:
– Приводи, конечно. Мне же любопытно.
Но я не привёл. И не пришёл. Любовь и университет настолько заполнили мою жизнь, что места для Оси в ней не осталось совсем. Первые пару месяцев я вспоминал о ней каждый вечер перед сном и давал себе железное слово, что на следующей неделе непременно к ней зайду. А потом и вспоминать перестал. Так и вышло, что в это очень важное и очень трудное для Оси время меня с ней рядом не было.
3
В следующий раз я пришёл к ней за два дня до Нового года, принёс ёлку – хороший повод вернуться после четырёхмесячного отсутствия. Чувствовал я себя не слишком уверенно – она могла завести нового юного друга, и ёлка уже могла стоять в углу комнаты, разукрашенная так любовно, так расточительно, что невозможно разглядеть ветки за мишурой, лампочками и шарами.
Втащив ёлку на шестой этаж, я остановился на лестничной клетке и прислушался. За дверью было тихо. Я позвонил. Никто не открывал, я позвонил ещё раз, потом постучал. Ответа не было. Решив, что ёлку можно оставить в любом случае, я открыл дверь своим ключом и позвал:
– Ося!
Не получив ответа, я прошёл на кухню, потрогал чайник. Если она вышла ненадолго, чайник должен быть тёплым. Чай она пила практически непрерывно, крепкий до черноты. Допивала одну чашку и тут же наливала следующую. Сахар признавала только кусковой, колола каждый кубик на четыре части, забрасывала крошечную четвертинку в рот и жмурилась от удовольствия. Я спросил как-то, откуда у неё, явно городской жительницы, такие деревенские привычки. Она хмыкнула, сказала:
– O rus![9]
– Я знаю, что это из «Онегина», – заметил я. – Но это ничего не объясняет.
Она засмеялась и перевела разговор.
Чайник был ещё тёплый. Я разделся, достал из шкафа доски и инструменты, собрал крестовину и уже вставлял в неё ёлку, когда знакомый голос произнёс у меня за спиной:
– С Новым годом.
От неожиданности я вздрогнул, рука с топориком, которым я обтёсывал ёлочный комель, соскользнула, и он тюкнул мне по ноге. Топорик был маленьким, но острым, и ровная тонкая полоска крови тут же проступила сквозь носок. Я собрался было его стянуть, но Ося сказала быстро и чётко:
– Не снимай. Просто прижми рукой. Положи ногу на диван.
Я послушался, она вышла на кухню и тут же – мгновенно, как показалось мне – вернулась с бинтом, ватой и тазиком с тёплой водой, словно всё это стояло у неё за дверью.
Ловко, привычно, почти профессионально она обработала рану.
Потом подняла с пола топорик и подержала в руках, словно примериваясь.
– Сейчас доделаю, – торопливо пообещал я, – как только кровь остановится.
– Ты что, боишься, что я с топором не справлюсь? – засмеялась Ося. – Я ещё тебя поучу.
В три точных удара она обтесала комель до правильной толщины, вставила ёлку в крестовину, потом прижгла мне ногу йодом, забинтовала и вынесла приговор:
– До свадьбы заживёт. Кстати, свадьба ещё не намечается?
Я покраснел, она засмеялась, сказала:
– Вставай, симулянт, давай ёлку наряжать. Ты где встречаешь Новый год?
– Не знаю, – ответил я, – не решил ещё. А что?
Ирма отмечала Новый год с семьёй, приглашали и меня. Чтобы не попасть под перекрёстный допрос её многочисленных родственников, я сказал, что не хочу оставлять мать. Повод признали уважительным, но теперь мне был закрыт путь во все наши общие компании, и я почти смирился с мыслью, что новогоднюю ночь проведу дома, с матерью и приехавшей на праздники сестрой.
– Если тебе совершенно некуда деться, приходи ко мне, – предложила Ося. – Будет небольшая компания, человек шесть-семь, все интересные люди. Правда, не совсем твоего возраста, но…
– Я приду, – быстро перебил я. – Я обязательно приду.
Раньше она меня не звала, хотя я знал, что каждый год у неё собирается компания. Что-то происходило с ней, или со мной, или с миром вокруг нас, что-то менялось, даже пахло в квартире по-другому – особым, резким и терпким запахом перемен.
– Могу салат сделать, – предложил я, – из яблок и сыра. «Нежность» называется.
– Салатов никаких не надо, – отмахнулась она. – И шампанского тоже не приноси, мы его не пьём. Можешь принести апельсины, если найдёшь. Главное – приходи в правильном настроении.
– Как это?
– Будь готов, – непонятно сказала она. – Это самое главное.
Сестра согласилась отпустить меня. Она приехала настолько непохожая сама на себя, что я даже подумал, не подменили ли её где-то там, в Сибири. С друзьями она не встречалась, по магазинам не бегала, подолгу сидела в ванной, забрав с собой телефон. Похоже, она была даже рада надолго остаться с матерью вдвоём.
Я надел выпускной костюм, повязал свой единственный галстук, засунул в сумку пакет с апельсинами и отправился в гости. Несмотря на то что пришёл к назначенному сроку, ровно в девять тридцать, я оказался последним. В комнате уже стояли и сидели люди, много людей, как показалось мне сначала, наверное, потому, что все они, увидев меня, замолчали и на меня уставились.
– Это и есть Андрей, – сказала Ося. – Знакомьтесь.
Ближайший ко мне человек, пожилой полный мужчина, улыбнулся неестественно белой и ровной протезной улыбкой, встал с дивана, представился глубоким оперным басом:
– Леонид Иосифович.
– Андрей, – повторил я, пожимая протянутую руку.
Гостей было семеро, как Ося и обещала. Двоих я уже встречал у неё: Марину Александровну, невысокую стройную женщину с пышной седой шевелюрой, напоминавшей мне сладкую вату, и очень худого и очень высокого бритого наголо мужчину с белёсым шрамом вдоль правой щеки, которого Ося звала Урбанас. Прошлым летом этот Урбанас жил у неё неделю, и всю эту неделю они отчаянно, до хрипоты спорили о прощении, всепрощении, смирении и мести. Спор был такого истеричного накала, что мне сделалось неловко, я перестал ходить к Осе и вернулся только в последний день – помочь Урбанасу, увозящему огромный чемодан, добраться до вокзала.
Познакомившись, все, словно по команде, отвернулись от меня и продолжили разговор про какого-то Киселёва, который умер, и они почему-то были рады, что он умер, но, с другой стороны, не очень рады. Ося присела на диван и долго слушала молча, потом встала, сказала негромко, но чётко:
– и отправилась на кухню. Я пошёл следом и полчаса под Осиным дотошным руководством раскладывал по тарелкам и вазам всякую вкусную снедь.
Ровно в десять разлили по стопкам янтарно-жёлтую домашнюю настойку, пахнущую почему-то хвоей. Подняли первый тост, странный:
– За тех, кто не дошёл.
Закусывали этот непонятный тост варёной картошкой, что лежала горячей грудой на большой красивой тарелке в центре стола.
Закусив, тут же подняли второй тост – за тех, кто ушёл.
– За Киселёва, – упрямо набычившись, сказал Урбанас.
– За Марика, – добавила Ося, и моя соседка справа, крупная сухопарая женщина, всё ещё очень красивая, вдруг заплакала.
Никто не удивился, и никто не бросился утешать, только сидящий с другой стороны Леонид Иосифович обнял её за плечи и протянул салфетку.