реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Иванова – Звуки цвета. Жизни Василия Кандинского (страница 45)

18

В дверь постучали. На этот раз посетителей было четверо. Вместе с доктором Гриффитом и со знакомыми уже полковником и переводчиком пришел элегантный рослый блондин в светлом костюме. В руках он держал объемистый кейс. На Василия смотрел не так, как другие. Во взглядах медиков обычно было внимание, интерес, иногда обеспокоенность. Другие тоже смотрели с интересом и ожиданием. А этот будто бы заранее не доверял ему, может быть, даже слегка презирал, но пытался скрывать это. Саркастическая усмешка прорывалась сквозь напускную серьезность.

Глядя на него, Василий понял, что это не врач.

После короткой предварительной беседы на русском через переводчика и на английском, новый посетитель представился: искусствовед Томас Мессер.

«Понятно, – подумал Василий, – они хотят проверить, тот ли я, за кого себя выдаю… А я тот? Тот ли я? Я ли это?»

Между тем блондин открыл свой кейс. Посетители переглянулись: у больного буквально загорелись глаза. В кейсе были акварельные краски, кисти и листы плотной белой бумаги.

– Вы утверждаете, что являетесь художником… – Голос его показался Василию каким-то маслянисто-вкрадчивым.

– Да, – нетерпеливо перебил больной, – я вижу у вас краски… Вы принесли их мне? У меня будет возможность?..

– Именно это я и хочу вам предложить. Вы хотели бы заняться живописью? – Это было произнесено с насмешливым оттенком, но больной не обращал на его тон никакого внимания.

– Конечно, – сказал он и потянулся к содержимому кейса.

Ему помогли приподняться, подложили под спину подушки, к маленькому – детскому – мольберту прикрепили лист бумаги и удобно расположили рядом краски и кисти.

Карандаш он отверг. Кисть стремительно металась по листу. Рука, совсем недавно казавшаяся ему деревянной, негнущейся, с неумелыми, корявыми пальцами, вдруг обрела подвижность и гибкость. Когда ему задали какой-то вопрос, он, казалось, не сразу расслышал его, ответил рассеянно-односложно, будто бы не хотел, чтобы его отвлекали.

Посетители вышли, с больным осталась только Линда, сидящая в стороне у столика с лекарствами. Скоро он попросил ее помочь закрепить на мольберте следующий лист.

Девушка долго и внимательно смотрела на рисунок. Взрывы красок, оранжевые с голубыми просветами крылья на ярко-синем фоне заставили ее сердце стучать сильней, но, если бы ее спросили, что изображено, она не смогла бы объяснить ничего.

Вторую акварель больной не дорисовал – он устал и закрыл глаза.

Доктора Гриффит и Гамински вошли, негромко переговариваясь. Следом остальные. Линда приложила палец к губам, кивнув на спящего художника.

Искусствовед взял в руки лист, и ироничное выражение его лица изменилось. Оно стало удивленным и растерянным. Несколько секунд он смотрел на рисунок, затем произнес дрогнувшим голосом:

– Это Кандинский…

– Если этот парень подражает Кандинскому…

– Нет, это не подражание. Это стиль.

Завет Асахатуа

1947

Время шло.

Несмотря на слабость и боли в ногах, художник понемногу начинал ощущать в себе новую, молодую силу. Это было странно, непривычно, даже болезненно, но чудесно. К тому же у него теперь была возможность творить, хотя и ограниченная его весьма относительными физическими и финансовыми возможностями.

У него не было денег – откуда бы они взялись? Но вдруг его навестил искусствовед Томас Мессер и предложил купить его акварели. На вопрос о цели сделки ответил уклончиво. Во всяком случае, художник мог только догадываться, что картины тот постарается перепродать.

Работы были проданы все, кроме одной, первой. Первую он подарил Линде. Искусствовед выглядел довольным.

Вставать на ноги Кандинский по-прежнему не мог – ступни отказывались держать слабое тело. Ему принесли костыли, и он понемногу осваивал передвижение по госпитальным коридорам.

Вдруг возникало ощущение тихого, сдерживаемого восторга оттого, что он теперь не немощный старик на пороге окончания жизни. Он был молод, хотя пока еще слаб физически, но эта слабость день за днем уступала бодрости и жажде движения – ощущениям, давно забытым. И даже если все эти чувства были лишь следствием сумасшествия, как он все-таки иногда начинал думать, они не переставали приносить нежданную радость, познать которую заново ему довелось так внезапно.

Во снах он снова и снова был то хулиганистым шустрым мальчишкой, не желавшим подчиняться правилам взрослой жизни, то матросом торгового судна, влюбленным в качку, в мокрый соленый морской ветер, то молодым солдатом с неизменной рацией за спиной, старательно переводившим английские слова на странный язык, которого Кандинский никогда не слышал. Но его призрачный солдат управлялся с этим загадочным языком легко и свободно.

А иногда в сны приходили боль и отчаяние, колючей проволокой впивавшиеся в измученную душу. Отрывистая немецкая речь звучала во снах, но это была совсем не та речь, которую Кандинский слышал в любимом Мюнхене, тихом уютном Мурнау, Дессау или Веймаре. Это были злобно-жесткие команды тех, кто его ненавидел и жаждал его смерти. Да нет, не смерти – мучений. За что? За то, что он помнил материнский язык. За то, что никто из них, ненавидевших, этого языка не знал. За то, что на вопросы он отвечал: «Не помню. Не знаю. Забыл», даже когда за эти ответы на него обрушивались все новые истязания, ужасающие, дикие, невыносимые… И ожидание этой боли во сне было еще мучительней, чем сама боль. Проснувшись, он все помнил эту боль и сравнивал ее с той, которую испытал, умирая в городке под Парижем.

Воспоминания спутывались, как разноцветные нитки в неумелых вольных руках ребенка.

Он брал в руки кисти и краски. И рисовал свою боль.

Он иногда стонал, кусал губы и падал лицом в подушку, чтобы его слез не видела Линда.

А она легко соглашалась подменить Марианну или других медсестер, несмотря на усталость. Она заплатила соседке, чтобы та кормила ее пса и гуляла с ним. Оправдывалась тем, что хочет заработать денег на поездку в Европу. Но подруги в госпитале догадывались: это из-за него, русского художника, бывшего «овоща».

Нынче ему приснился друг из его настоящей жизни. Из прошлой жизни Василия Кандинского. Аристарх. Худенький веснушчатый мальчик с боевым духом воина, отчаянный предводитель одесских сорванцов. Он, будто бы проходя мимо, остановился, взглянул в глаза и произнес: «Здравствуй, Аечето! Ты теперь навахо. Ты молод, силен и смел. Будь счастливым. И не забывай своего вождя Асахатуа». Поправил на голове индейский убор из перьев и пошел своей дорогой, удаляясь, исчезая вдали.

Если вновь накатывала волна отчаяния, он вспоминал этот сон… Вождь Асахатуа завещал ему быть счастливым, смелым и сильным.

Однажды вечером, когда он брел по коридору на своих неуклюжих костылях, его окликнули по-русски. За спиной стоял сгорбленный седой мужчина в больничной пижаме.

Они поздоровались и присели на диванчик у окна. Собеседник представился: майор Назаренко Алексей Иванович, преподаватель немецкого и английского языков Киевского университета. На фронте был переводчиком при штабе. В плен попал, будучи тяжело раненым. Его должны были расстрелять, но приняли за поляка, потому он жив.

– Я случайно узнал, что вы русский. Наверное, не русский, а просто советский?

– Э-э… В каком смысле?

– Говорите вы без акцента. Но вас выдает внешность. Вы, может быть, таджик? Туркмен? Я бывал в Ашхабаде…

Кандинский только теперь понял, что он имеет в виду.

– Да нет… Я русский… – сказал он неуверенно.

Ему вдруг захотелось рассказать, кто он и почему его внешность такова. Но он понимал, что обычный человек, пусть даже старый и мудрый, вряд ли сможет поверить в эту странную историю, в которую он и сам до конца не верит…

– Сколько вам лет? – спросил его старик.

Кандинский хорошо помнил первый разговор с врачами о его возрасте, но почему-то растерялся от этого простого вопроса. Он заметил за собой манеру моргать, теряясь или сосредотачиваясь. Раньше у него такой привычки не было. Наконец он произнес:

– Я долго был в коме… э-э-э… не все помню…

– Понимаю… – вздохнул собеседник, – у меня тоже была тяжелая контузия.

– А вы помните? Свой возраст? – Василию казалось, что такой старый человек вряд ли может служить в армии, даже учитывая военное время.

– Да, помню. Сорок восемь мне. Знаю, что плохо выгляжу. Концлагерь, пытки… Меня дважды расстреливали… Но вот… Выжил… Даже почти поправился. Скоро меня выпишут. А дальше? Не знаю. На родину? – Он помолчал, тяжело вздыхая. – Что меня там ждет? НКВД? Лагерь? – Боль звучала в голосе старика, оказавшегося вовсе не стариком. – У меня в Киеве осталась дочь. В начале войны я даже получал от нее письма. Жива ли? Не знаю.

Это было очередное потрясение. «И я испытал это?! И я был там?! Меня ведь тоже пытали… То есть не меня, а этого парня, чье тело я нечаянно надел, как пальто с чужого плеча…»

– А вы? – Майор обратил на него взгляд из-под нависших седых бровей. – Вы вернетесь домой? Просто хочу предупредить вас: в Союзе не просто не доверяют побывавшим в плену… То есть настолько не доверяют, что, оказавшись там, вы можете подвергнуться серьезным испытаниям… Нет, я не отговариваю вас… Но все же нужно очень тщательно все продумать…

Вернувшись в палату, он застал там Линду, поливавшую цветы на подоконнике.

– Линда, вы не могли бы рассказать мне… обо мне? Что вы обо мне знаете? Вы называете меня Дэвидом. Поверьте, это имя мне чужое…