Ольга Ипатова – Узелок Святогора (страница 21)
— Ты, паненка, однако же, не приходи ко мне, — встретила ее сестра Антоля.
— Почему? — испуганно спросила Алена, вся похолодев от этого «паненка».
— Бардзо проше, не приходи! — глядя в сторону, упорно повторяла привратница. — Я бедный человек, пропаду без монастыря, если что!
Алена спросила шепотом:
— Сестра Вероника?
Привратница испуганно оглянулась, замахала руками:
— Езус Марья, тише, тише, еще услышат!
Ребенок, почувствовав что-то, заплакал тоненьким голоском. Сестра Антоля втянула голову в плечи и поспешно шмыгнула в привратницкую. Приоткрыв дверь, зашептала:
— Иди, иди с богом! Согрешила я из-за тебя… Езус Марья!
Алена постояла, глядя на закрытую сторожку, потом медленно пошла по двору. Глянцевитый блестящий каштан сорвался с дерева, что росло за оградой, упал к ее ногам. Она подняла его свободной рукой, потрогала гладкую темно-коричневую спинку:
— Вот игрушка тебе, мой сынку. Осень подарок прислала.
Холодный сентябрьский ветер бился о стены монастыря, рвал плотно повязанную хусту, которой она прикрывала сына. Осторожно обняв мальчика, она присела с ним на холодную дубовую скамейку и стала тихо раскачиваться из стороны в сторону. Ребенок опять заплакал, и она медленно запела, стараясь удержать слезы:
— А-а-а, мой коток… Ты не плачь, мой золотой, пока солнце взыйдзе, твой батька прыйдзе…
Ей казалось: тьма все плотнее подступает к ней, сгущается вокруг удушливым кольцом, и в холодном, пустом мире только две теплые точки — там, где бьется сердце Василя, и здесь, где лежит теплый комочек — ребенок, который, вероятно, все же согрелся под хустой и теперь спал, сладко посапывая. Оттуда, от сердца Василя, словно шел к ней тоненький луч теплоты, согревая и ее и сына. Алена сидела, убаюкивая сына, закрыв глаза, вспоминала: она льет из большой оловянной кружки воду ему на шею, а Василь фыркает от удовольствия, изгибается, чтобы достать обмылком спину, а мышцы так и ходят под смуглой кожей… Она всегда была горячей, его кожа, — и тогда, когда он приходил с фабрики иззябший, в смушковом полушубке, который она чинила, искалывая пальцы, и летом, когда он шел с первой смены, держа под мышкой холщовую сумку, в которую она укладывала для него завтрак. Прошлой зимой, когда над каменными ущельями домов завывала вьюга, она частенько не спала ночами, прижимаясь к теплой груди мужа, чувствуя, как ровно бьется его сердце, и щемящие слезы выступали у нее на глазах. Они не были горькими, наоборот, что-то сладкое словно закипало в груди, и жалость была в них, и надежда, и головокружительное что-то… Ей казалось, что так дает знать о себе беременность, понимала, как нужна ей, слабой, сейчас мужнина опора. Муж он был ей и одновременно не муж: кто стал бы венчать католичку и православного? И это было самым горьким в их жизни с Василем. Другим же было то, что жаловался он на сердце, и в тюрьме ухудшилось его состояние. Она вспомнила, как неровно и глухо стучало оно при последнем свидании, и вдруг испугалась, встала, одной рукой поднимая спящего ребенка, другой поддерживая над его крохотным личиком хусту. Все было по-прежнему, только ветер как будто переменился: он зловеще гудел, проносясь над стеной, и вдруг налетел на недалекую рябину, и она мелко задрожала, вся изогнувшись. Листья посыпались с нее, неспелые еще гроздья затряслись, и большая черная птица, прикорнувшая на ее ветвях, с шумом взлетела и закружилась над матерью и сыном. Алена увидела ворону, и каким-то непонятным холодом вдруг оледенило ее спину. Она поспешно пошла к узкой двери, ведущей вниз, в подвальные помещения, где ей отвели каморку. Собака сторожа, большой черный сенбернар, неслышно подбежав, ткнулась в нее холодным носом и, не спеша обнюхав, медленно потрусила прочь. Она от неожиданности отшатнулась и, вся еще во власти какого-то мрачного предчувствия, спустилась вниз и вскоре уже спала, накрытая вытершимся одеялом, поджав ноги и чувствуя на груди уже ставшее привычным тепло ребенка.
Через три дня она снова пришла к тюрьме. Хотя свидание с Василем предстояло еще через две недели, она принесла ему скудную передачу. Солдат, в конфедератке и светло-зеленом мундире, прочитал фамилию Василя и скрылся, но через несколько минут вернулся и выбросил ее узелок.
— Выбыл твой Домашевич, — коротко сказал он и принял от стоящей за ней женщины черный саквояжик.
— Как это… выбыл? — Она не поняла.
— Ну, перевели его, — нетерпеливо сказала женщина, не отрывая глаз от саквояжа, как будто сожалея о том, что не может последовать за ним. — В другую тюрьму или…
— Что — или? — У Алены все похолодело. Наверно, она побледнела, потому что стоящий в очереди старик поспешно подошел к ней, отвел в сторону.
— Подожди, дочка, — заговорил он, но Алена не слушала, она бессмысленно тянулась к окошку, держа в руке узелок. — Подожди, сейчас мы узнаем…
— Что — или? — лепетала Алена и все рвалась от старика. Женщина, у которой приняли саквояж с передачей, отошла от окошка, ожидая. Запавшие глаза ее мрачно осмотрели молодую крестьянку.
— А ты не знаешь — что? Не знаешь? Туда отправили, голубка! — Она подняла к небу глаза. — Не маленькая небось.
— Дедушка, что она говорит? — Алена расширенными глазами глядела на говорившую. — Что она говорит?!
— Ты бы помолчала, молодица, — коротко сказал старик, усаживая Алену в углу. — Что соль на живое сыплешь?
— Всем сейчас солоно приходится, — пробормотала женщина, но умолкла, пристальнее взглянув на Алену. Старик подошел к окошку, тихо заговорил с солдатом. Тот отвечал односложно, не глядя, рывком беря подаваемые передачи — в сетках, узелках, сумках…
— Надо к начальству идти, — заговорил старик, беря Алену за руку. — Здесь ничего не добьешься. Иди пока отдохни, а то на тебя и глядеть страшно. Эх вы, девки молодые. Влезаете в политику, а чуть что — на ногах не держитесь! Дочка у меня тут. Дочка! Натерпелся стыду за нее сначала. А сейчас ничего, привык. Вот только старуха наша совсем занемогла, с лежанки второй год не сходит, аккурат как Геленку нашу забрали! — Старик говорил быстро, словоохотливо, словно стараясь заговорить Алену, заставить ее прийти в себя. Он и пошел с ней к начальнику. Наверно, если бы не этот маленький, сгорбленный, но с удивительными синими глазами старик, Алена сама никогда бы не дошла До начальника. Но их впустили, и начальник, огромный, красный, с выпученными, рачьими глазами и большими, чуть не до полу руками, заорал на нее, еще больше выкатывая глаза:
— Пся крев, большевиков плодить они умеют, а власти уважать никак не научатся! Да-да, не научатся!
— Пан начальник, — униженно попросил старик, и шапка в его руках мелко дрожала, — дочка моя собирается с ним браком… настоящим браком, в костеле… сочетаться. Ксендз ей уже разрешил. Живет ведь она при монастыре… Он раскается…
— Да-да, я слышал, потому и позволил! — еще громче заорал начальник. — Поздно твоя дочка спохватилась!
— Поздно? — переспросил старик.
— Вот именно, пся крев, ей бы раньше его в святую веру обращать. А сейчас? Ему уже это не нужно.
И хотя Алена, обмирая, уже догадывалась о том страшном, что вошло в ее жизнь, она помертвела, увидев перед глазами гербовую бумагу. То было врачебное заключение о смерти. Бумагу ту ей не дали в руки. Старик опять крепко обхватил ее за плечи и повел, пока она без сил не опустилась прямо на каменную мостовую.
«Уже не нужно! Не нужно! Ему уже ничего не нужно!» — бились в ней эти страшные, безжизненные слова, и она, приходя в себя, ощущала, что они бьют ее, вбивают в землю, чтобы никогда не разогнулась она, не смогла больше жить на земле…
Она пришла в себя только к вечеру. Над городом плыл костельный звон, мягкие вечерние тени легли на чистый пол незнакомой комнатки. Она некоторое время молча смотрела на облезший старинный буфет с бесчисленными черными завитками, с пузатыми фарфоровыми фигурками, на стол, покрытый белой с розами скатертью, на большую бутыль с темной жидкостью и стаканчик возле нее — лучи уходящего солнца переливались на темных гранях четырехугольной этой бутылки. Женщина, еще нестарая, в сером платье с гофрированным белым воротничком, с темно-каштановыми косами, которые двумя полукружьями обрамляли ее бледное лицо, подошла к ней:
— Выпейте, пани, вам легче станет.
— Где… я? — Алена прошептала едва слышно, но женщина поняла ее.
— Мой дядя Казимир вас привез. На извозчике. И правильно сделал. Так что не волнуйтесь, отдохните, вам покой нужен.
И сразу же вслед за обретенным сознанием Алена вспомнила сегодняшний день, старика, крик начальника в тюремной канцелярии, и снова пустота обрушилась на нее, холодная, огромная, безмолвная. Она приподнялась, повела глазами по комнатке:
— Мне надо идти. Сын… Некормленый… Мне надо идти!
Женщина не удерживала ее. Она помогла Алене одеться, сунула ей в руку адрес:
— Нужно будет — приходите.
Провожая Алену, обняла ее, погладила по голове:
— Пани, вам надо думать о сыне. О жизни. Понимаете — о жизни!
Алена не помнила, как шла назад, в монастырь. Она смотрела вокруг, но никого и ничего не замечала. А на улицах толпились люди, растерянные, радостные, недоумевающие… В городе было непривычно шумно, возле многих Домов грузили скарб, ржали лошади, кое-где, ближе к центру, истошно вопили женские голоса. Устав, она прислонилась к деревянной ограде, из-за которой выглядывали желтые пионы и голубые блеклые астры. Ярко светило солнце, но ветер был прохладный, и в высоком синем небе почему-то летали стаи ворон, истошно крича и махая крыльями. Глухо ухнуло невдалеке, потом ближе, еще ближе. По улице, крича, пробежали какие-то люди, один из них схватил ее за руку: