Ольга Елисеева – Южный узел (страница 5)
«А посему остерегитесь, шибко остерегитесь рубить сплеча», — сказал себе Александр Христофорович и принялся за разбор почты.
Среди прочего были письма коллежского секретаря Пушкина. Это надо же себя так поставить, чтобы он, генерал-адъютант и кавалер, глава высшей полиции, отвечал коллежскому секретарю, бывшему коллежскому секретарю. Стыдобища!
Но император приказал. Да живи они хоть в Пруссии — тоже, кстати, военная, субординационная, беспрекословная монархия, — и он бы покочевряжился, показал, что подобные отношения неуместны. Оскорбительны для него, заслуженного, ранами и орденами отмеченного человека, к тому же в летах. Сорок семь — не двадцать. Министерское кресло должно бы, кажется, оградить его от подобного бесчестья.
Но слово государя — закон, и он будет-таки отвечать на письма, возиться, вникать в склоки издателей по поводу «похищенной авторской собственности», кому-то не пойми зачем отданных стишков и невесть где тиснутых безгонорарно. И это накануне похода, когда дел невпроворот. Одна главная квартира, которой он, Бенкендорф, начальник… Одна охрана государя, за которую опять же с него спросят…
А тут: «Милостивый государь Александр Христофорович… Моя пьеса… передал Соболевскому… напечатанная Погодиным…»
Какое ему до всего до этого дело? Генерал отбросил листок в дальний угол стола.
Каждая глава «Онегина» проходила через его руки в царские и обратно с высочайшим одобрением. Изволь читать. Скучно! Автор болтлив мочи нет. По любому поводу страницы на полторы уходит в сторону. Хорошо, что рецепта крыжовенного варенья в стихах не додумался приложить. Однако барышню жаль, истинно жаль. Добрая, доверчивая, таких в провинции пруд пруди. А этот хлыщ… и вот что важно: нигде не служит, никому ничем не обязан и как следствие в тягость самому себе.
«Ярем он барщины старинной оброком лёгким заменил…» Это смотря в какой губернии. Если при большом тракте, где мужики могут сами хлебом торговать, то, конечно, «раб судьбу благословил». А если в недрах срединных губерний, куда и почтовые голуби через раз долетают, то за такое благодеяние могут и красного петуха пустить.
Был в прошлом царствовании один такой Николай Тургенев, осуждён по совокупности показаний, сам в Англии, чуть Михайло Воронцова в дело не запутал. Образованный малый. Любил порассуждать, «как государство богатеет», для покойного императора писал трактат по экономике, советы давал правительству. Словом, Адам Смит из Погорелой волости. Заблудился меж трёх осин. Поехал в имение под Симбирском, посадил мужиков на оброк. Через год те оголодали и денег не несут. В чём, братцы, дело? «Вертай, барин, взад. Мы рожь продать не можем. Батюшка твой был у нас и покупщик, и вербовщик. В город возил, с купцами спорил, никогда нас не выдавал». Так что Онегин не благодетель своим людям, а лентяй. Лишь бы отмахнуться.
Но девку жаль.
— Он её развратит, — строго сказал государь по прочтении злополучного письма Татьяны. — Передайте автору: мне не угодно, чтобы на глазах у публики добродетель подвергалась таким искушениям. Пусть выдаст замуж за кого-нибудь из наших, из военных. И непременно представит ко двору. — Возможно, императору казалось, что под его личным приглядом с мадемуазель Лариной ничего дурного не случится. — И ещё, в «Северной пчеле» гадкий отзыв на Пушкина: ни силы, ни характеров… Отправьте разъяснение. Я же одобрил.
Бенкендорф мог понять его величество: русская словесность бедна. Вот государь и возделывает сад, из которого плодов не дождаться. Говорит, что в один прекрасный день русский язык процветёт, аки крин. Очень может быть. Но пока не видно.
Шестая глава была подана императору вместе с одой, почему-то адресованной друзьям: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю…» Что у вас, сударь, за друзья, если доброе слово о высочайшей особе набивает им оскомину? Уж не «друзья ли 14 декабря», как именует их сам Никс? Или те, кто держался с ними одних правил, но на площадь не вышел и затаился в тени?
Но государь был тронут. Прочёл. Спрятал в карман — жене показать. Пушкину велел передать искреннее благоволение и… строго-настрого запретил печатать. Смутился. «Он честно, бодро правит нами». Так-то, господин сочинитель: лесть ли, любовь ли, но незачем трепать высочайшее имя по страницам журналов.
Так чего на сей раз хочет Пушкин? Горит желанием ехать на театр военных действий. Почему сразу не в Париж? Ах, и в Париж тоже хочет, если в армию не берут. Балованное дитя! Государево балованное дитя!
«Если следующие шесть месяцев суждено мне провести в бездействии, то желал бы я бездействовать в Париже». Ну можно ли?
В дверь постучали. Адъютант умел делать это каким-то особым образом, выбивая костяшками первые три ноты марша преображенцев.
— Письмо из Варшавы от его императорского высочества великого князя Константина Павловича. С нарочным принесли.
Этот ещё зачем? От старшего брата государя глава III отделения вечно ждал подвоха. Если ты, сидя в Следственном комитете, своими руками зарывал улики на членов августейшей семьи, то не будешь чаять с этой стороны добра.
Бенкендорф взял нож для разрезания бумаги и без всякого пиетета распечатал послание варшавского адресата. Опять Пушкин! Свет клином сошёлся на сочинителях! В канун похода обсудить больше нечего!
«Генерал! Брат писал мне о желании господ Пушкина и Вяземского отправиться в действующую армию. Неужели вы и правда думаете, что сии персоны руководствуются святым желанием служить государю? Они известны как люди беспутные…»
Кто бы говорил!
«…нравственно испорченные. Они не имеют другой цели, как найти новое поприще для рассеивания своих низких идей, кои доставят им толпы поклонников среди молодых офицеров. Одним словом, они едут шалить, кутить и развращать».
Без вас не догадались! А скажите-ка лучше, ваше высочество, почему польская армия, вооружённая из нашей казны, остаётся дома, когда русское войско идёт в поход? Молчите? Ну, так я сам скажу: им не доверяют, и правильно делают. Не ровен час, повёрнут оружие и ударят вместе с турками нам в спину.
Вконец расстроившись, Бенкендорф ещё с полчаса шелестел бумагами, но не постигал их сути. Потом прищурился на часы, понял, что безнадёжно пропустил обед, и повлёкся домой в надежде: уж голодным-то его не оставят.
Вообще-то по Малой Морской до особняка Бенкендорфов — красы и гордости его нового назначения — было рукой подать, но министры пешком не ходят.
Добрейшая из смертных и самоуправнейшая из жён, Лизавета Андревна, встретила мужа не с половником и не с полотенцем, как бывало раньше. Теперь она сидела в гостиной за вышивальным столиком и мотала нитку из деревянной корзинки под крышкой. Хозяйка поднялась и приветствовала супруга полной довольства улыбкой, а не кислым выражением лица: «Опять тебя где-то носило!» Теперь его носило исключительно по делам должности, а должность была настолько высокой, что даже жена не имела права сердиться.
— Есть будешь?
— А осталось?
«Не говори глупостей». У них «оставалось» на пол-Петербурга, и, к чести хозяев, они не скупились для бедных семей. Лизавета Андревна сама завела такой порядок: отдавала не обноски и объедки, а сразу много и в разные руки. Муж не имел к этому касательства, у него своих дел…
Позвав буфетчика, хозяйка приказала подавать в столовую холодные закуски, пока повар торопится с горячим.
Они сидели за длинным столом вдвоём, на разных концах, как принято в очень богатых семьях. Слуги наливали и раскладывали еду. Сначала окорок — терзание желудка — с хреном и рюмку водки. Потом борщ со сметаной и чесночными пампушками. Муж хлебал, только что ложкой не скрёб, кишки сводило от остроты и вкуса. Потом, утолив первый голод, чуть откинулся и посмотрел на жену.
Лизавета Андревна тотчас встала со своего неуютного места и подсела поближе. Она бы хотела кормить его сама: нарезать, подкладывать, уверять, что ещё много. Спрашивать, горчицы или клюквенного варенья он предпочтёт к поросячьему боку. Вовремя поливать гречку стёкшим с мяса соусом, чтобы не вставала колом в горле. И, наконец, увидеть, как он, довольный, отодвигается от стола, чтобы не встать, упаси Бог, а просто скрестить ноги и сказать: «Ну?» Мол, что у вас нового?
Когда-то она была редкой красавицей. В родах и хлопотах многое растеряла. Но с тех пор, как их жизнь потекла, будто молочная река в кисельных берегах, Лизавета Андревна точно застыла на тёплом мелководье, и оно, плескаясь, смывало с её чела морщинку за морщинкой. Погасли тёмные круги у глаз, кожа наполнилась новым матовым сиянием. Прошлым летом их рисовала английская художница Элизабет Ригби, обронившая, что мадам Бенкендорф «в самом расцвете своей пленительности». Наверное, права?
Александр Христофорович взял в руку пухленькую ладонь жены.
— Неприятности?
«Ты даже не представляешь какие».
— Расскажешь?
«Потом».
Он спохватился.
— Я привёз тебе. Копию. Шестая глава. Этого, ирода…
С некоторых пор ему казалось, что Пушкин поселился у него в гостиной. Но дело обстояло хуже: Сверчок[4] обосновался у него в голове.
Лизавета Андревна читала «Онегина» одновременно с государем, а иногда раньше и выносила вердикты куда безжалостнее. В доме образовалась целая дамская ложа «Татьяна к добродетели». Жена, три старшие дочки — младшим рано. Езжала третья супруга министра Чернышёва, очень суетная, но властная бабёнка. Канкрина. Иной раз даже гренадерша Нессельроде, но редко, у неё свой салон. Никогда не показывалась только супруга Орлова, ханжа и плакса. Зато бывала старая княгиня Голицына, гусар-бабка, с настоящими седыми усами. Её вкатывали на крыльцо по пандусу, а дальше лакеи несли кресло на руках. Но разумом княгиня была бойка и совершенно ясна.