реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Дашкова – Ставка на любовь (страница 4)

18

Маша пришла из школы с разбитой губой и спокойным лицом. Это было хуже чем если бы плакала. Я увидела ее у ворот. Стоит, ждет, смотрит в сторону. Губа вздутая, на подбородке засохшее. Куртка застегнута не на те пуговицы.

– Маш.

– Привет.

– Что случилось?

– Ничего.

Семь лет и уже умеет так. Ничего. Я сама ее научила, но не специально, просто она смотрела как я отвечаю на вопросы и запоминала. Дети копируют то что работает. Вот и научила.

Присела перед ней, взяла за подбородок, Маша не отвернулась, дала посмотреть. Губа рассечена, не глубоко, но приложили нормально. Кто-то постарался.

– Кто?

– Никита из параллельного.

– Почему?

Маша помолчала. Потом сказала, ровно, как будто цитировала:

– Он сказал, что у меня папа убийца и сидит в тюрьме и что я тоже буду убийца когда вырасту.

Отпустила ее подбородок. Встала. Взяла за руку. Пошли.

Я не сказала ничего, потому что внутри все сжалось в одну точку такой плотности, что слова просто не проходили. Не злость даже. Злость это когда горячо. Это было холодное, тяжелое, старое. Я с этим живу столько лет, что уже не удивляюсь, просто каждый раз как удар под ребра, который ждешь и все равно не успеваешь закрыться.

Но Маша. Маше семь.

**

Дома я посадила ее на кухне, достала аптечку. Перекись, вата, пластырь. Маша сидела смирно, привыкла к моим рукам, знает уже, что не буду дуть и охать и говорить бедная моя. Я молча обработала губу. Она молча терпела.

– Больно?

– Нет.

Врала. Но это уже ее выбор. Заварила ей чай, достала печенье, последнее, приберегала, ну и ладно. Маша обняла кружку двумя руками и смотрела в стол.

– Дар, – сказала она.

– М.

– Папа плохой?

Тишина. Я стояла у плиты и смотрела на конфорку. Не включенную. Просто смотрела. Вот этот вопрос. Он приходит всегда когда я не готова, хотя, я никогда не готова, это я себе просто говорю что когда-нибудь буду. Не буду. Нет правильного ответа на этот вопрос, есть несколько неправильных, и надо выбрать наименее убивающий.

– Он сделал плохое, – сказала. – Это разные вещи.

Маша подумала.

– Но он же знал что плохое делает?

Семь лет. Семь лет – и уже в точку.

– Наверное знал, – пожала плечами. – Иногда люди делают плохое не потому что злые. А потому что сломанные.

– А он сломанный?

– Да.

– А мы?

Обернулась, посмотрела на сестру. Маша смотрела на меня серьезно, без страха, просто ждала ответа. Темные глаза, губа с пластырем, печенье зажато в кулаке.

– Нет. Мы не сломанные.

Не знаю, зачем я это сказала. Может, потому что она должна в это верить. Может, потому что хоть кто-то должен.

Маша уснула в девять, я читала ей вслух, долго, пока не засопела. Потом я сидела на кухне с холодным чаем и думала о том, что надо бы поговорить с классной Машиной насчет этого Никиты.

Поговорить, это значит прийти. Прийти, значит снова быть дочкой того самого Лаврова на этот раз снова в начальной школе, среди чужих мам с правильными мужьями и чистыми биографиями. Смотреть на то, как они смотрят.

Я умею. Я это уже проходила. Просто каждый раз немного убивает.

***

Мама пришла в половине одиннадцатого. Не одна. Я услышала голоса еще на лестнице: – ее смех, мужской бас, что-то упало в прихожей и зазвенело. Я убрала учебники, закрыла тетрадь, встала, налила себе воды.

Они вошли в кухню. Мама раскрасневшаяся, в расстегнутом пальто, от нее пахло вином и чужими духами. Мужчина за ней высокий, незнакомый, лет сорока, с видом человека которому здесь все интересно и ничего не касается.

– О, Дарин, ты не спишь еще, – сказала мама. Голос легкий, как будто сегодня был самый обычный день. – Это Игорь, мы с ним познакомились на… ну, неважно. Игорь, это моя дочка.

Игорь кивнул. Посмотрел на меня с той вежливой незаинтересованностью с которой смотрят на мебель.

– Маша спит? – спросила мама.

– Давно.

– Хорошо, – она уже открывала холодильник. – Игорь, садись, я сейчас что-нибудь найду.

Я взяла стакан, вышла из кухни, закрыла за собой дверь. Тихо. В коридоре темно, только полоска света под кухонной дверью. За ней смех, звук холодильника, голоса. Постояла секунду. Потом прошла в комнату, легла не раздеваясь, уставилась в потолок.

Маше было три года, когда я поняла, что мама не вытянет.

Нет, раньше. Маше было ноль, тогда сестренку принесли из роддома, и мама смотрела на нее с таким лицом, как будто не понимала, что теперь с этим делать. Я тогда думала – ничего, привыкнет, это просто усталость после родов, я читала про это.

Мне было десять. Я читала про послеродовую депрессию в интернете в десять лет потому что мама лежала и не вставала и надо было понять почему. Отец к тому времени сидел уже три года. Маша появилась через девять месяцев после их последнего свидания, мама ездила к нему, я оставалась с соседкой. Я тогда не понимала, зачем она ездит, зачем вообще, но это не мое дело было.

Потом поняла зачем.

Потом появилась Маша и я обрадовалась. Правда обрадовалась, думала, вот, нас теперь двое, мама не будет такая пустая, у нее будет для кого. Думала, Маша ее как-то склеит. Ребенок в десять лет думает такими категориями. Ребенок в десять лет вообще думает, что взрослых можно склеить.

Маша маму не склеила.

Маша просто добавилась ко всему остальному. К квитанциям, к усталости, к утрам которые надо было как-то начинать. И я поняла примерно через месяц, молча, без объявлений – что это теперь мое.

Не потому что кто-то сказал. Просто потому, что больше некому. Десять лет. Косички, портфель, контрольная по математике в пятницу.

И Маша.

***

За стеной на кухне засмеялась мама. Я повернулась на бок.

Злость была, но не острая уже. Острой она была года три назад, когда я еще позволяла ей быть острой. Теперь тупая, фоновая, как зуб который давно болит и ты уже просто живешь с этим.

Я злюсь на отца – за то что сделал и за то что сделал это именно так, громко, окончательно, на весь город. За то что я в семь лет стала дочкой того самого и никогда уже не перестану.

Я злюсь на маму – за Машу, за этого Игоря, за третью работу за год, за то что она смотрит на меня иногда с такой виной, что мне хочется сказать хватит, не смотри так, просто делай что-нибудь.

Я злюсь на этот город за то, что он помнит, за то что передает по наследству чужие грехи детям как родовое проклятие.

Я злюсь на себя, за то что никуда не уеду. Знаю это. Говорю себе потом и знаю что это неправда. Маша будет расти долго. Мама не изменится. Город не изменится.

Я буду здесь.

Это не смирение. Смирение это когда принял и успокоился. Это просто – факт, который я ношу каждый день, и он тяжелый, и я не успокоилась, и наверное не успокоюсь.