Ольга Дашкова – Ставка на любовь (страница 4)
Маша пришла из школы с разбитой губой и спокойным лицом. Это было хуже чем если бы плакала. Я увидела ее у ворот. Стоит, ждет, смотрит в сторону. Губа вздутая, на подбородке засохшее. Куртка застегнута не на те пуговицы.
– Маш.
– Привет.
– Что случилось?
– Ничего.
Семь лет и уже умеет так.
Присела перед ней, взяла за подбородок, Маша не отвернулась, дала посмотреть. Губа рассечена, не глубоко, но приложили нормально. Кто-то постарался.
– Кто?
– Никита из параллельного.
– Почему?
Маша помолчала. Потом сказала, ровно, как будто цитировала:
– Он сказал, что у меня папа убийца и сидит в тюрьме и что я тоже буду убийца когда вырасту.
Отпустила ее подбородок. Встала. Взяла за руку. Пошли.
Я не сказала ничего, потому что внутри все сжалось в одну точку такой плотности, что слова просто не проходили. Не злость даже. Злость это когда горячо. Это было холодное, тяжелое, старое. Я с этим живу столько лет, что уже не удивляюсь, просто каждый раз как удар под ребра, который ждешь и все равно не успеваешь закрыться.
Но Маша. Маше семь.
**
Дома я посадила ее на кухне, достала аптечку. Перекись, вата, пластырь. Маша сидела смирно, привыкла к моим рукам, знает уже, что не буду дуть и охать и говорить
– Больно?
– Нет.
Врала. Но это уже ее выбор. Заварила ей чай, достала печенье, последнее, приберегала, ну и ладно. Маша обняла кружку двумя руками и смотрела в стол.
– Дар, – сказала она.
– М.
– Папа плохой?
Тишина. Я стояла у плиты и смотрела на конфорку. Не включенную. Просто смотрела. Вот этот вопрос. Он приходит всегда когда я не готова, хотя, я никогда не готова, это я себе просто говорю что когда-нибудь буду. Не буду. Нет правильного ответа на этот вопрос, есть несколько неправильных, и надо выбрать наименее убивающий.
– Он сделал плохое, – сказала. – Это разные вещи.
Маша подумала.
– Но он же знал что плохое делает?
Семь лет. Семь лет – и уже в точку.
– Наверное знал, – пожала плечами. – Иногда люди делают плохое не потому что злые. А потому что сломанные.
– А он сломанный?
– Да.
– А мы?
Обернулась, посмотрела на сестру. Маша смотрела на меня серьезно, без страха, просто ждала ответа. Темные глаза, губа с пластырем, печенье зажато в кулаке.
– Нет. Мы не сломанные.
Не знаю, зачем я это сказала. Может, потому что она должна в это верить. Может, потому что хоть кто-то должен.
Маша уснула в девять, я читала ей вслух, долго, пока не засопела. Потом я сидела на кухне с холодным чаем и думала о том, что надо бы поговорить с классной Машиной насчет этого Никиты.
Поговорить, это значит прийти. Прийти, значит снова быть
Я умею. Я это уже проходила. Просто каждый раз немного убивает.
***
Мама пришла в половине одиннадцатого. Не одна. Я услышала голоса еще на лестнице: – ее смех, мужской бас, что-то упало в прихожей и зазвенело. Я убрала учебники, закрыла тетрадь, встала, налила себе воды.
Они вошли в кухню. Мама раскрасневшаяся, в расстегнутом пальто, от нее пахло вином и чужими духами. Мужчина за ней высокий, незнакомый, лет сорока, с видом человека которому здесь все интересно и ничего не касается.
– О, Дарин, ты не спишь еще, – сказала мама. Голос легкий, как будто сегодня был самый обычный день. – Это Игорь, мы с ним познакомились на… ну, неважно. Игорь, это моя дочка.
Игорь кивнул. Посмотрел на меня с той вежливой незаинтересованностью с которой смотрят на мебель.
– Маша спит? – спросила мама.
– Давно.
– Хорошо, – она уже открывала холодильник. – Игорь, садись, я сейчас что-нибудь найду.
Я взяла стакан, вышла из кухни, закрыла за собой дверь. Тихо. В коридоре темно, только полоска света под кухонной дверью. За ней смех, звук холодильника, голоса. Постояла секунду. Потом прошла в комнату, легла не раздеваясь, уставилась в потолок.
Маше было три года, когда я поняла, что мама не вытянет.
Нет, раньше. Маше было ноль, тогда сестренку принесли из роддома, и мама смотрела на нее с таким лицом, как будто не понимала, что теперь с этим делать. Я тогда думала – ничего, привыкнет, это просто усталость после родов, я читала про это.
Мне было десять. Я читала про послеродовую депрессию в интернете в десять лет потому что мама лежала и не вставала и надо было понять почему. Отец к тому времени сидел уже три года. Маша появилась через девять месяцев после их последнего свидания, мама ездила к нему, я оставалась с соседкой. Я тогда не понимала, зачем она ездит, зачем вообще, но это не мое дело было.
Потом поняла зачем.
Потом появилась Маша и я обрадовалась. Правда обрадовалась, думала, вот, нас теперь двое, мама не будет такая пустая, у нее будет для кого. Думала, Маша ее как-то склеит. Ребенок в десять лет думает такими категориями. Ребенок в десять лет вообще думает, что взрослых можно склеить.
Маша маму не склеила.
Маша просто добавилась ко всему остальному. К квитанциям, к усталости, к утрам которые надо было как-то начинать. И я поняла примерно через месяц, молча, без объявлений – что это теперь мое.
Не потому что кто-то сказал. Просто потому, что больше некому. Десять лет. Косички, портфель, контрольная по математике в пятницу.
И Маша.
***
За стеной на кухне засмеялась мама. Я повернулась на бок.
Злость была, но не острая уже. Острой она была года три назад, когда я еще позволяла ей быть острой. Теперь тупая, фоновая, как зуб который давно болит и ты уже просто живешь с этим.
Я злюсь на отца – за то что сделал и за то что сделал это именно так, громко, окончательно, на весь город. За то что я в семь лет стала
Я злюсь на маму – за Машу, за этого Игоря, за третью работу за год, за то что она смотрит на меня иногда с такой виной, что мне хочется сказать
Я злюсь на этот город за то, что он помнит, за то что передает по наследству чужие грехи детям как родовое проклятие.
Я злюсь на себя, за то что никуда не уеду. Знаю это. Говорю себе
Я буду здесь.
Это не смирение. Смирение это когда принял и успокоился. Это просто – факт, который я ношу каждый день, и он тяжелый, и я не успокоилась, и наверное не успокоюсь.