18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ольга Боочи – Женщины в пустоте (страница 5)

18

Когда за мной в конце смены приехала мать, я тут же ей об этом рассказала. Мне кажется, что я и выложила матери эту новость вот так, с ходу, только потому, что отвыкла от дома, практически одичала за время этой смены в лагере, впервые уехав из дома так надолго.

Вместо ожидаемого весёлого переполоха, похожего на тот, что случился среди девчонок и вожатых в моём отряде, когда у меня они вдруг «пришли», я тут же ощутила густое смущение, повисшее между мной и матерью.

Гигиенические средства мне с тех пор регулярно покупались, но больше мы об этом не говорили.

Долгое время, должно быть, примерно до этого возраста, я ничего от матери не скрывала.

Когда у меня, наконец, появилось то, что нужно было скрывать, – я стала писать об этом в дневнике.

У нас по-прежнему царил мир. Я не лицемерила и почти не притворялась. Но всё тревожащее, всё волнующее и всё, что было мне в то время по-настоящему дорого, я переносила в свой параллельный мир. Прибавляла к тому, о чём мы никогда не говорили.

Мне казалось, что только за счёт этого я и существую как отдельная единица. Я старалась наполнить этот свой параллельный мир, чтобы он не исчез, чтобы его створки не схлопнулись, как створки раковины. Эта сфера невысказанного словно бы стала моей единственной защитой от исчезновения. От растворения в том, что называлось «мы».

Теперь всё это давно было в прошлом.

Но, возможно, для меня прошлое так никуда и не ушло.

Один французский философ считал, что жизнь непрерывна и что человек в каждый момент своей жизни представляет собой сумму того, что он пережил, является живой совокупностью своего опыта, своей эволюции, и «прошлое» является той материей, из которой он состоит. Из этого положения он делал интересные выводы, но главное – этот философ тоже считал, что прошлое никуда не уходит.

Мне кажется, я никогда раньше даже не пыталась преодолеть последствия своего детства, по-настоящему оставить его позади, стать независимой от него.

Долгие годы, мне кажется, я старалась просто не быть собой, отбросить себя полностью и быть другим человеком.

Теперь я снова вернулась в этот дом. Это было поражение, в каком-то смысле я была сломлена теперь, раз вернулась сюда. В моей жизни не было сейчас ничего. Как река, моя жизнь словно бы временно пересохла, и, наверное, поэтому я так глубоко погрузилась теперь в воспоминания о событиях, которые произошли очень давно.

Возможно, я искала в Якобе зеркало, потому что он был первым мужчиной, который увидел, заметил меня. Возможно, я надеялась, что это зеркало отразило меня ещё до того, как я изменилась, до того, как я стала стараться быть кем-то другим.

Я подумала: но, может быть, Якоб и не видел меня.

Я откинула волосы со лба. Не так давно, в течение одной недели, в зеркале я нашла у себя несколько седых волос, их было всего несколько, три или четыре, и их стальной блеск был даже красив, но меня всё равно парализовало ужасом.

Я едва приближалась к возрасту Христа, я не могла начать седеть, пугаться было рано – в этом я могла себя убедить. И всё же это были далёкие позывные, первые вестники того, что я не вечна, что и мой срок кто-то где-то отсчитывает и что когда-нибудь, совсем скоро, этот срок истечёт.

Мне казалось, я чувствовала в себе онемелость – высшую степень оформленности; и незаметно эта онемелость словно бы переходила в неподвижность, в каменность. В невозможность сдвинуться с места.

В невозможность заново прорасти ростками во внешний мир.

В какой-то степени теперь я чувствовала в себе способность любить гораздо большую, чем когда-либо. Однако это тепло словно бы уходило вглубь, становясь тайным жаром, вместо того, чтобы проявляться вовне. В это же время снаружи, я чувствовала, мне становилось всё труднее выносить чужих людей. Людей вообще. Всё труднее становилось приспосабливаться к ним.

Я каменела.

Та же «усталость», что когда-то завладела моей матерью, просочилась и в меня. Я теперь понимала свою мать. Я не чувствовала в себе сил начинать всё заново. Я чувствовала, что от меня осталось совсем немного.

Я, конечно же, выдернула те седые волосы, и с тех пор они больше не появлялись, но, очевидно, начало конца было положено. Жизнь истекала, молодость истекала.

Может быть, ещё и поэтому я вернулась теперь в этот дом.

Глава 11

Когда-то в детстве у меня была книга – должно быть, это была книга немного «на вырост», – и в ней, в качестве предисловия к прозаическому переложению «Илиады» и «Одиссеи», была статья о Шлимане и его авантюрных раскопках Трои.

В те годы я часто болела, меня постоянно водили к врачам, и я помню, как читала эту книгу, сидя на банкетке в полупустом коридоре поликлиники рядом с открытым окном, в которое лился солнечный свет и залетали порывы ветра. Я добросовестно прочитала вступительную статью и мне хорошо запомнилось, как Шлиман, копая жадно и спеша добраться до нижних слоёв археологического памятника, где он предполагал найти гомеровское поселение, смёл, не обратив на неё внимания, ту самую Приамову Трою, которую искал, и которая, как оказалось, залегала значительно ближе к поверхности. Я помнила, что эти археологические слои были помечены римскими цифрами, которые я уже знала, и что разрушенный Шлиманом слой гомеровской Трои носил название Троя VII.

Теперь я словно бы сама для себя стала тем Шлиманом, который разрушил свою Трою. Мне казалось, что моя Седьмая Троя погибла безвозвратно. Фреска осыпалась.

Я уже не могла вспомнить ни интонаций голоса, ни лица Якоба, не помнила даже своего впечатления от них, кажется, я уже не смогла бы даже отличить настоящие воспоминания от ложных, от фантазий, которые разрастались всё это время на их почве.

В каком-то секундном прозрении я вдруг увидела: вспоминать – это, всегда, разрушать.

Тот пласт времени в моей памяти был разрушен. Слои перемешались. Картина погибла. И только теперь, когда она погибла, стало очевидно, как бережно я хранила её все эти годы.

Наваждение того лета отхлынуло как море, оставив на песке мусор и мёртвых животных.

Однако я почему-то не могла оставить эту историю, не решив для себя последний вопрос.

Глава 12

Однажды, в другое время и в другой книге, в рассказе одной из поэтесс серебряного века, я прочитала, что человек несёт моральную вину за преступление лишь в том случае, если он сам в своём праве "усомнился" – и, значит, всё решает внутреннее сознание вины, то, сомневался ли человек в своём праве поступать так, как он поступил.

С Якобом мы так долго шли в тот день через парк внутри кремлёвской стены, а потом спускались по склону к реке, что многое успело произойти за это время – будто целая жизнь прошла, и мы с Якобом, войдя в ворота парка чужими людьми, мужчиной и девушкой, у которых было довольно формальное первое свидание, спустились, наконец, к реке, вышли из-под тени деревьев на залитый солнцем тротуар нижней набережной, став другими – взрослым женихом и его юной невестой, мы были вместе. Как будто время внутри парка, внутри кремлёвской стены, текло по-другому, и внутри прошло гораздо больше времени, чем снаружи.

Только на набережной наше свидание снова потекло так, как ему и было положено, и мы вернулись к разговору, может быть, даже впервые начали его, потому что приблизиться друг к другу среди слов и понятий, на вербальном уровне, нам было намного сложнее. Здесь между нами по-прежнему была пропасть.

Мне казалось, я помнила теперь, как Якоб сказал: "Четырнадцать? Ты говорила, что тебе пятнадцать?"

"Нет, я этого не говорила. Мне четырнадцать," – ответила я.

Он предположил, что, возможно, мне скоро будет пятнадцать.

Я ответила, что нет, и мне в июле, месяц назад, только исполнилось четырнадцать.

Если память теперь не подводила меня, получалось, что даже тогда он ещё ничего обо мне не знал. Может быть, накануне он думал, что я старше, может быть, думал даже, что мне скоро исполнится шестнадцать.

Теперь, когда я думала и думала об этом, словно бродя по кругу, это напоминало математику, алгебру: четырнадцать лет минус второй день, пятнадцать лет – плюс первый. Я теперь без конца что-то подсчитывала. Был ли он виноват? Ощущал ли свою вину?

Я знала свою тетрадку теперь наизусть – этого разговора, этих слов, там не было, и, значит, они сохранились лишь в моей памяти, а памяти своей я теперь не доверяла. В конце концов, прошло много лет, и ничего из этой истории я не старалась запомнить специально.

Мне казалось, это было.

Мы сидели на набережной, и он спросил: «А что твоя мама скажет, если я приду и скажу ей?..» Я не помнила его точных слов: «что я твой жених…»? «что мы с тобой встречаемся…»?

Я ответила не сразу.

Нещадно палило солнце. Набережная в том месте, где мы сидели, казалась необитаемой; речные причалы были далеко в стороне, и над нами на крутом склоне нависала часть стены городского кремля – в те годы наполовину разрушенная и заброшенная. Над широким проломом в ней высились заросли борщевика. В этом городе, мне запомнилось, были многие километры широких и безлюдных набережных, вдоль которых тянулись здания неработающих фабрик, казарм, и отвесные горы незастроенных склонов. Мы сидели с Якобом у самой воды, перед нами синела водная пустыня, и только далеко за рекой тянулось зелёной полосой затопляемое, тоже необитаемое, заречье.