реклама
Бургер менюБургер меню

Ольга Аникина – Бык бежит по тёмной лестнице (страница 2)

18

Всё мерзкое, всё отвратительное и отталкивающее удивительным образом притягивает человека и очаровывает. Как я ни пытался выкинуть из одуревшей своей головы память о навязчивых манипуляциях в той крохотной подсобке – они нет-нет, да и всплывали у меня в памяти, всякий раз очень ярко, с подробными деталями.

На двери подсобки висела обломанная по нижнему краю табличка «клизменная». Меня преследовал химически-ягодный аромат чужого парфюма вперемешку с душком сырной плесени. Смыть этот букет было нереально, потому что в больнице на выходные из экономии частично отключали воду – она шла из крана тонкой холодной струйкой. Для пациента с моими болячками мытьё под такой струйкой могло быть чревато – но я плюнул на последствия и всё равно полез под воду. «Может, секс вообще не для меня?» – После того случая подобные мысли посещали меня не реже пяти раз на дню.

Отвращение перед повторением опыта клизменной я преодолевал долго и наконец понял важную и очень простую истину: люди, живущие на нашем ламповом земном шарике, слишком разные. Если сосед не может прожить и недели, чтоб кого-нибудь не трахнуть, то это не значит, что я должен жить так же, как он. Потом я прочитал в сети про асексуалов и успокоился. Со мной всё было в порядке. Я-то уж точно никогда не был асексуалом, но вместе с тем я до сих пор уверен, что даже асексуальность для человека может быть самой что ни на есть нормой. Просто, повторяю, – все мы, люди, не на одно лицо.

Выяснилось ещё кое-что интересное. Вы, например, знали о том, что сила искусства и сила секса растут из одного и того же источника? Пока не испытаешь – не поймёшь. Только этим я могу объяснить тот факт, что после удачного перепихона у меня никогда не получалось нарисовать что-то стоящее. Это как молиться двум богам – и тот, кого ты обделил гекатомбой, рано или поздно тебя покарает.

Вот такими нехитрыми способами мне удалось принять данную мне реальность: и себя самого, и своё тело, и свою любовь – ту, что греет сильнее, когда находишься на расстоянии.

Никаких подробностей о жизни Марии вне школы я не знал – кроме тех, которые она считала нужным вставлять в контекст уроков литературы. Например, когда мы проходили «Медного всадника», Мария рассказала, как, гуляя с отцом и старшей сестрой, она впервые увидела отметки уровня воды на водомерном столбе в Петербурге. На внутренней стороне синей тетрадной обложки я написал красивое слово «футшток» и выучил его непонятно зачем; слово помню до сих пор. Водомерный столб находится на набережной Мойки неподалёку от Синего моста. Мария обмолвилась, как в детстве представляла себе плывущие по Неве трупы, вымытые из могил. Когда мы проходили Серебряный век, она рассказывала нашему классу, как на побережье Финского залива буйным цветом цветёт шиповник (его я видел своими глазами, когда наконец-то съездил в Петербург и добрался до Карельского перешейка, а про футшток, между тем, как-то позабыл). Подобные эпизоды из жизни запоминались лучше, чем сухая справочная информация, которую можно было и без помощи учителя накопать в интернете.

Таких отступлений было два, они звучали для всех. Третью историю она рассказала только мне одному – рядом с инквизиторским костром, в котором корчилась очередная партия моих ученических работ: время от времени я жёг их во дворе возле мусорных баков. Мария сказала, что когда-то давно тоже жгла свои старые вещи. Я спросил её, что это были за вещи, и она ответила, дескать, ничего особенного, пустячные женские штучки: платья, туфли, дорогая сумка.

– Зачем?

– Акция протеста. – ответила она. – Думала, если всё старое сожгу – заживу по-новому.

Подсвеченное снизу и чуть-чуть сбоку, лицо Марии преображалось. Тени ложились серыми штрихами – под бровями, под нижними веками, резко очерчивали линию скул. Углы нижней челюсти и виски оставались в тени, и поэтому подбородок и лоб сделались острее и уже. Мария стала походить то ли на Покахонтас из диснеевского мультфильма, то ли на героинь картин Альфреда Родригеса[1]. Родригеса я не любил, но вот «Горящая трава» Ремингтона[2]… Там нет ни одной женщины, только фигуры и лица мужчин, стоящих на самой границе пожара. Один из них пытается потушить языки пламени внизу, а взгляды других, сидящих верхом, устремлены вдаль. И нам становится ясно, что искры, вьющиеся возле самых ног, – ничто по сравнению с тем, что происходит там, на дальнем краю прерии.

Мария походила сразу на всех индейцев с той картины. В её лице была и тревожность, и решимость. Жесткая линия губ и подбородка: мне нравилась эта линия. Я смотрел на её губы, мне почему-то подумалось, что, наверное, Мария никогда не отдыхает.

Я был уверен: когда-нибудь Мария с дикой скоростью пронесётся, проедет прямо по мне, и я долго ещё буду залечивать раны от лошадиных копыт.

Так, собственно, и случилось.

Пострадал не только я – она сама на полном скаку рухнула со своего коня, и волну от этого удара прочувствовал весь наш класс, когда Марии Александровне пришлось уволиться от нас в самом конце учебного года, за два месяца до выпускных экзаменов. Случилось это после одного школьного эпизода, связанного с её непримиримой жаждой справедливости – в том виде, в котором понятие справедливости было приемлемо для неё самой. Я не очень-то люблю вспоминать историю, где мне пришлось сыграть одну из главных ролей. Ведь тем человеком, за которого Мария решила заступиться, был я сам.

Невозможно драться с камнем, нельзя оскорбить утренний туман, поставить подножку ветру. В жизни существуют враги гораздо более страшные и жестокие, нежели просто наглый парень, сидящий на среднем ряду. Побесится да и сдастся – так я думал, глядя на него. Трудно было понять, зачем Мария так истово бросалась меня защищать от Красневского, и на каком основании она посчитала меня неспособным дать отпор обычным детским разборкам – ясно же, что ничего этот Красневский мне не сделает! В итоге так и вышло: мне Красневский не сделал ничего, а Марии пришлось уйти – чтобы Марию уволили, мой одноклассник придумал обвинить её в сексуальных домогательствах, и почему-то ему все поверили.

В одном случайном кухонном разговоре моя мама призналась: она тоже, вместе со всеми, подписала против Марии бумагу, которую накатал родительский комитет. В этой бумаге говорилось, что учительница русского языка и литературы Иртышова Мария Александровна вместо того, чтобы готовить детей к сдаче ЕГЭ, занимается с ними обсуждением произведений, не входящих в школьную программу. Мы и вправду на одном уроке писали сочинение по Сэлинджеру, а на другом – говорили про Стивена Кинга.

– Немножко некрасиво получилось, – сказала мать. – Все подписывали, и я подписала. Ничего страшного. Богатая семейка как-нибудь всё уладит. Главное, чтобы ты у меня в институт поступил.

Я ответил матери: «Да, конечно», но сам ещё несколько дней переваривал сказанное. Кричать на мать и обвинять её в трусости было бессмысленно – ведь поколение моих родителей воспитала советская тоталитарная система. Если эта система въелась тебе в самые кости – что тут поделаешь? Но с каждым днём я всё сильнее ощущал, что ничего общего со своими родителями не имею.

Мать и отец родили меня в возрасте, когда нормальные люди обычно уже детей не заводят – девяностые отец встретил в возрасте пятидесяти трёх лет, – наверно, у некоторых моих одноклассников дедушкам было примерно столько же, сколько моему папе, за три года до моего рождения ушедшего в запас в звании подполковника. Мама вышла замуж под сорок, это был её первый брак, тогда как у отца – второй, и, похоже, оформлять его он не слишком-то хотел: когда мне случайно попалось на глаза их свидетельство, дата поведала очень многое. Родители оформили отношения, когда ребёнку, то есть мне, было уже полтора года.

Отец всю жизнь положил на зарабатывание денег, мама – на обеспечение комфорта для меня и отца. В детстве большую часть времени из-за болезни я проводил дома, и у меня имелась прекрасная возможность изучить феномен такого явления, как обычная советско-постсоветская семья. Впечатлений мне хватило, и в детстве я решил: будь что будет, но впускать в свою жизнь чужого человека ради того, чтобы под старость было с кем мучиться, – глупость, и ничего больше. Чёрта с два: когда в наш дом пришла Мария, в моей голове всё перевернулось, и однажды в мае, в день прощания со школой, я сделал ей предложение на школьной волейбольной площадке, а когда меня отвергли – позвал её на повторное свидание. Мы должны были увидеться на этом же самом месте через год.

Сейчас-то я понимаю: в то время я просто поехал крышей, мой чайник дымился и свистел, но, если бы можно было перенести меня назад, в прошлое, я бы, наверное, снова рискнул и сказал ей всё то же самое. Просто потому, что в течение всех двенадцати лет, прожитых без Марии, я ни разу не мог с такой же неколебимой уверенностью сказать про свои чувства к кому-либо, ни разу не добился таких же ярких красок и отчётливых линий, какие окружали меня в те пропитанные утренним солнцем полшестого утра, когда я брёл по пустым московским дворам прочь от спортивной площадки, где мне дали от ворот поворот. Возле провисшей волейбольной сетки осталась стоять женщина; она вынула из меня половину моих жизненных сил, но я был благодарен ей даже за это – ведь то, что я пережил, было мощно!