Ольга Аникина – Белая обезьяна, чёрный экран (страница 14)
— Старик! — крикнул он, чувствуя, что ещё секунда — и я нырну в кабинет. — Возьми одного моего больного по «cito»[4]! На предмет выпота в брюшной полости, срочно!
И я, успокоив пациентов кивком головы, рванул в Андрюхину реанимацию смотреть выпот.
— Порадовали вы меня, порадовали. Жизнерадостных историй я от вас даже не ждала.
— Наверное, свобода повлияла.
— Любое передвижение, любая смена пейзажа вам будет только во благо.
— Не помню, кто сказал. Когда человек путешествует, ничего не меняется. Он повсюду таскает за собой самого себя.
— Но есть и другая мудрость. У народов Крайнего Севера, у эскимосов и саамов, был специальный шаманский обряд. Когда кто-то в племени тяжело болел, шаман собирался в дорогу. Брал бубен или барабан. В руках — посох. Шёл на север, по снегу, через тундру. Ничего не ел. Он мог месяц брести и искать душу больного соплеменника, которую похитили тёмные силы.
— Язычество какое-то.
— Такое же язычество, как у вашего философа, который за собой повсюду таскает себя самого. А знаете, что в русских деревнях были специальные люди, которых звали на ночь посидеть с покойником? Правда, в основном это были женщины.
— Знаю. Рядом с мамой Надей всю ночь сидела соседка.
— Зачем они так делали, знаете?
— Чтобы читать молитвы.
— Чтобы отгонять нечистого.
— Всё это притянуто за уши. Мне просто нужно было защитить себя. Чтобы никто не подумал, что это я её «того».
— Ну конечно, так. Считайте, я просто немного развлекла вас беседой.
Задание 6. Фонарёв
Никогда в жизни я не видел такого человека, как пациент Фонарёв. Он уже перестал быть моим пациентом, но я всё равно уверен, что Фонарёв до сих пор здравствует и где-то ходит по нашему большому городу.
Я помню Фонарёва человеком около пятидесяти, невысокого роста, сухощавым, похожим на узловатое, кривоватое деревце. Фонарёвские волосы, растущие вокруг аккуратной лысины, самостоятельно укладывались в классическую францисканскую тонзуру. Черты его лица не отличались выразительностью, и мне, кроме волос, запомнился только крупный, мясистый подбородок. Работал он то ли страховым агентом, то ли агентом по недвижимости, а может, в разное время и тем и другим.
В характере Фонарёва была, пожалуй, всего одна, зато основополагающая черта. Он готовил себя к тому, чтобы выстоять.
Помню, как он пытал себя бессонницей. Не спал четверо суток подряд — и на пятые сутки, когда испытание завершилось, попал в нашу клинику. Сон был изгнан из его организма добросовестно. Мягкие нейролептики на Фонарёва уже не действовали, а гипноз, который наш невропатолог попытался применить, обернулся тем, что Фонарёв встал со стула, направился в угол неврологического кабинета и принялся биться головой о стену.
Когда Фонарёва привели в порядок, он пришёл ко мне на УЗИ, смотреть щитовидную железу. Я спросил его, зачем ему понадобились эксперименты со сном.
— В застенках НКВД существовала такая пытка, — ответил Фонарёв. — Пытка бессонницей. Я должен быть к ней готов.
Никто из нас не мог понять, откуда в его голове зародилась чёткая уверенность в предстоящих муках, которые не сегодня завтра придётся преодолеть, — но идея, что эти невзгоды нужно вынести гордо, захватила Фонарёва целиком.
Однажды Фонарёв умудрился подвесить себя, привязанного за руки, к дереву — просто закрепил веревку на ветке клёна, а другим её концом затянул себе запястья. Убедившись, что узлы получились надёжные, он зажмурился и прыгнул вниз. Я узнал об этом, когда смотрел Фонарёву травмированный ключично-акромиальный сустав.
— Я очень боюсь физической боли, — продолжал он. — Я слабый человек. Больше всего я боюсь, например, что следователь вгонит мне зубочистку в барабанную перепонку.
— Почему вы думаете, что вас непременно будут пытать?
Фонарёв пожимал плечами и умолкал.
— Вы понимаете, я просто обязан подготовить себя… Я должен, понимаете, — отвечал он.
Нужно ли говорить, что у Фонарёва не было семьи. Поэтому вытаскивать его из передряг, кроме нас, было некому. След от ожога утюгом Фонарёв залечил себе сам. В других случаях требовалась медицинская помощь. Он приходил в нашу перевязочную, и молоденькая медсестра Айгуль, в просторечье — Гуля, лёгкой рукой обрабатывала, заклеивала, а то и зашивала несчастное фонарёвское тело. Каждый раз, выходя из больницы, Фонарёв восполнял потерянное время новыми подвигами. Между собой врачи говорили, что его поведение похоже на любое другое хобби — на коллекционирование, на экстремальный спорт. Приверженность к терапии у Фонарёва была нулевая.
Удивительное свойство его ума — в каждом предмете определять возможность приносить телесные мучения — вскоре перекинулось и на меня. Я настолько проникся мышлением моего больного, что, рассматривая различные предметы, например дырокол, вилку, дверную ручку, сам начинал видеть в них орудия пытки.
Однажды завотделением общей хирургии заметил, что наш Фонарёв подозрительно часто стал мелькать в коридоре возле процедурного кабинета. Медсестра Гуля в ответ на ироничный тон начальника внезапно покраснела и тут же деловито забегала по кабинету, гремя металлическими биксами, которые готовила на автоклав. Так или иначе, но вся больница мало-помалу узнала о том, в каких фантастических условиях иногда произрастает любовь.
Гуленька, родом из Узбекистана, хотя и была чьей-то протеже, устроенной к нам по блату, — оказалась милой, толковой девочкой, которая за несколько лет работы в больнице выросла в профессиональную медсестру. У неё было много дежурств, и я даже предполагал, что она жила в хирургическом отделении, а всё свободное время проводила в нашей же платной клинике, где тоже не хватало сестринских рук. Воспитанная в строгости, она серьёзно воспринимала разные сальные шуточки, столь распространённые во врачебной среде. В ответ на попытки пофлиртовать Гуленька надолго замолкала и обижалась, и поэтому вскоре все наши мужики прекратили с ней заигрывать и стали относиться к ней с отеческим участием и опекой.
И вот наша кукольная Гуля, умелица на все руки, из всего ассортимента предложенных ей мужчин выбирает сутулого, немолодого придурка, да и к тому же ипохондрика, если не сказать больше. Даже я, чего греха таить, не слишком обрадовался свежей больничной сплетне, хотя к Фонарёву относился с явным сочувствием.
Гуленька хорошела прямо на глазах. Она сделала короткую причёску, нацепила каблуки.
— Гулька, твой там, в коридоре, топчется, опять без бахил, — говорил ей кто-то из постовых сестёр. — Я не пустила, и завтра не пущу. Иди промой ему мозги.
Но и на следующий день Фонарёв проходил в отделение в уличной обуви.
Он, как нам всем казалось, был в длительной и крепкой ремиссии по основному заболеванию. Мы полагали, что любовь наконец-то пересилила мучительную власть страха.
Потом Гуля куда-то пропала. Может, уволилась, а может, взяла академический отпуск. Не появлялся и Фонарёв. Я, честно сказать, не особенно интересовался этой историей, да и кабинет мой находится этажом выше бывшего Гулиного места работы. Всё понемногу забылось.
А примерно через год Гуля объявилась на втором этаже, в гинекологии. Прибыла туда уже не в качестве медсестры. Она выглядела настолько неважно, что я никогда бы её не узнал, если бы не фамилия на истории болезни. Казалось, что за время своего отсутствия Гуля пополнела, но на самом деле она исхудала — такое бывает, например, когда на фоне общего истощения возникают почечные отёки и лицо становится серовато-жёлтым, слегка припухлым. Когда я увидел её, то был настолько потрясён, что сел изучать историю болезни.
Гуля попала в гинекологию с маточным кровотечением. То, что мы имеем дело с криминальным абортом, было видно невооружённым глазом, а уж с помощью моей «Алоки», высветившей в матке остатки плодного яйца, историю почти вывели на чистую воду. И вот тогда Гуля замкнулась, легла на кушетку лицом к стене и вообще перестала отвечать. Что характерно, навещать её никто не приходил. Я спустился к Норе Сергеевне, заведующей гинекологией.
— У меня нет никаких доказательств, что виноват этот подонок, — сказала она.
Из отделения мы с Норой вышли курить на хозяйственный двор больницы. Нора крутила в пальцах ментоловый «Вог». Два окурка с такими же яркими вишнёвыми следами уже валялись в воронкообразном воротничке оцинкованной урны.
— Но я задницей чувствую, что это он, её хахаль. Девка с обезвоживанием — раз. С гломерулонефритом — два. Чем он её травил? Где её родственники?
Я тоже, листая Гулину историю болезни, первым делом подумал о Фонарёве. Нора Сергеевна, огромная, громкая, нависала надо мной и пыхтела прямо в ухо.
— Давай потрясём девочку, Юра. Ты не представляешь, с каким удовольствием я упеку эту мразь в ментовку.
Но Гуля оказалась непробиваемой. С ней беседовали психологи, её стращали бывшие товарки по работе. Она смотрела на них невидящими глазами и молчала. Иммунитет у неё был снижен настолько, что пиометра[5] возникала дважды. Несколько раз Гуля приходила ко мне в кабинет, а я снова и снова выдавал лечащим врачам стандартное описание её матки, представлявшей собой мешок, заполненный гноем.
Через некоторое время Гуле стало лучше, и за ней приехал пожилой лысый человек в кожаном пальто, от которого за версту несло тошнотворным дорогим парфюмом. Он оказался её двоюродным дядей, он-то и увёз нашу Гулю. Фонарёв, понятно, не объявлялся. Заявить на него мы тоже не могли.