реклама
Бургер менюБургер меню

Олеся Зернова – Портрет с кровавым мазком (страница 1)

18px

Олеся Зернова

Портрет с кровавым мазком

Предисловие

Дорогой читатель,

Перед вами – не просто история. Это исследование одной из самых мучительных граней человеческого существования, особенно там, где личность скована долгом и знаком принадлежности. Эта книга – о чести мундира и о том, как она порой вступает в жестокое, неразрешимое противоречие с честью собственной, с голосом совести, звучащим глубже любых уставов.

«Честь мундира»… Эти слова отлиты в бронзу традиций, пропитаны кровью предков, выстраданы поколениями. Мундир – это больше, чем одежда. Это клятва. Это братство. Это незыблемая стена, за которой прячется смысл служения, гарантия порядка, сама идея верности. Он дает силу, защиту, принадлежность к чему-то большему, чем ты сам. Он обязывает. Беспрекословно.

Но что происходит, когда приказ, диктуемый этой самой честью мундира, шепчет тебе на ухо нечто, от чего холодеет душа? Когда долг перед системой требует поступиться тем, что ты считаешь единственно верным и человечным по меркам своей собственной, внутренней чести? Когда молчание или действие во имя «общего блага» или «высших интересов» становится предательством самого себя?

Вот в чем суть выбора, о котором эта книга.

Этот выбор – не между черным и белым. Он разворачивается в зыбкой, кроваво-серой зоне, где любое решение – это поражение. И иногда он решает всё и ничего одновременно.

Холодный лик, как мрамор гробовой,

Улыбка – лед, а в зрáчках – черный страх.

Беда скрывается во тьме ночной

И в сердце, в правде, что как нож, остра

Глава 1. Мазок раздора

Петербург, ноябрь 1867 года. Холод, пришедший с Финского залива, впивался в камни Английской набережной ледяными иглами. Особняк графа Зарницкого – тяжеловесное, ампирное здание с колоннами, казавшееся высеченным из серого петербургского тумана – тонул в ранних сумерках. Окна второго этажа, где располагались парадные покои, светились желтым, неровным светом свечей, словно заплывшие глаза.

Внутри, в малой гостиной, царила тишина, натянутая, как струна перед разрывом. Воздух был густ от запаха скипидара, дорогих духов «Вербена» и тлеющих в камине березовых поленьев. Графиня Елизавета Арсеньевна Зарницкая восседала на потертом бархатном кресле, поставленном специально для сеанса перед громоздким мольбертом. Ее красота была ослепительной и тревожной одновременно – золотистые волосы, уложенные по последней парижской моде, высокий, чистый лоб, большие глаза цвета морской глубины, в которых сейчас плескалось раздражение. Платье из палевого шелка с кружевами couleur de poussière1 подчеркивало ее хрупкость и делало похожей на фарфоровую статуэтку, готовую разбиться.

Художник, Владимир Петрович Лыков, стоял к ней спиной. Его фигура в скромном, но чистом сюртуке казалась еще более угловатой на фоне роскоши гостиной. Он работал с почти яростной сосредоточенностью, его кисть – тонкая колонковая – наносила мазки резко, уверенно, но в движениях чувствовалась дрожь. Не от холода – от напряжения.

– Владимир Петрович, – голос графини прозвучал резко, нарушая тишину. Он был чистым, звонким, но сейчас в нем слышались стальные нотки.

– Вы сегодня пишете, как извозчик, гоняющий клячу по мостовой. Ваша кисть… – она сделала паузу, наслаждаясь эффектом, – она груба. Совершенно лишена изящества. Прямо лыко драть ею, а не портрет писать!

Лыков замер. Спина его напряглась под тонкой тканью сюртука. По скулам, обычно бледным, расползлось нездоровое пятно румянца. Он медленно опустил кисть, не оборачиваясь.

– Виноват, ваше сиятельство. Я… ищу нужный тон. Оттенок вашего настроения сегодня… неуловим. – Голос его звучал глухо.

В проеме двери, затянутом темно-бордовой портьерой с вытканными золотыми орлами, застыла тень. Анфиса Семеновна Благовидова, компаньонка и негласный хранитель фамильных устоев Зарницких, в своем неизменном сером шерстяном платье и кружевном воротничке до подбородка. В руках – потрепанный молитвенник. Ее острый, как шило, взгляд метнулся от вздрагивающих плеч Лыкова к неподвижному профилю графини. В уголках тонких губ застыло неодобрение.

– Настроение? – графиня коротко, беззвучно усмехнулась. – Ищите его в хересе, Владимир Петрович. Или в воспоминаниях о той… как ее… цыганке, что позировала вам на прошлой неделе у Шувалова? Говорят, она обладала весьма… выразительными формами. Не то что ваша покорная слуга.

Лыков резко обернулся. Краска сбежала с его лица, оставив его мертвенно-белым. Глаза, темные и глубокие, вспыхнули обидой и гневом. Пальцы сжали ручку кисти так, что она затрещала.

– Я… – он запнулся, глотнул воздух. – Я не имею привычки обсуждать моделей, ваше сиятельство. Моя задача – запечатлеть красоту. Любую. – Он бросил кисть в старую фаянсовую палитру с грохотом, несоразмерным маленькому предмету. Краски – киноварь, охра, ультрамарин – брызнули.

Из глубины особняка донесся приглушенный, но властный голос графа Арсения Владимировича, требовавшего немедленно секретаря. В дверях гостиной возник Павел Игнатьевич Глухов. Он был безупречен: черный сюртук без единой пылинки, белоснежный крахмальный воротничок, галстук-бабочка завязан с математической точностью. Его лицо – правильное, холодное, с высокими скулами и глазами цвета мокрого асфальта – было непроницаемой маской. Взгляд, тяжелый и оценивающий, медленно скользнул по комнате: замершему Лыкову, бледной графине, сжавшей руки Благовидовой. Поправил и без того безупречный воротничок.

– Графиня, – голос его был тихим, но резал тишину, как нож. – Граф просит вас пожаловать в кабинет. Вопрос о завтрашнем визите к княгине Щербатовой требует вашего… одобрения.

Елизавета Арсеньевна встала резко, почти срывисто. Шелк платья зашелестел.

– Наконец-то! Сеанс окончен, Владимир Петрович. – Она прошла мимо мольберта, не удостоив портрет взглядом. – Оставьте все как есть. Ваши сегодняшние «поиски настроения»… утомили меня донельзя. Дуняша! – Ее голос позвал, резкий и требовательный. – Помоги мне снять это тряпье! Голова трещит, как колокол перед бунтом.

Молодая камеристка, Дарья, тоненькая и незаметная, как мышь, выскользнула из тени за портьерой. Ее большие, всегда испуганные глаза мельком, с немым сочувствием, коснулись Лыкова, прежде чем она поспешила следом за госпожой, шурша жестким ситцевым подолом.

Лыков остался один перед холстом. На нем улыбалась графиня – загадочная, блистательная, неземная. Но в только что прописанных глазах, которые он так старался оживить, застыл необъяснимый страх. За окном снова вспыхнула зарница, осветив на миг призрачным синим светом улыбающееся лицо на портрете и искаженное болью и гневом лицо самого художника. Глухой раскат грома прокатился по невским облакам. Лыков вздрогнул, как от удара, и набросил на портрет грубую холстину, словно саваном.

Ночь не дала покоя, лишь разлад,

Где сердце билось, птицей о прутья́.

Кошмар немой в зрачках застыл навзгляд,

А дождь, как знак струится, не кляня.

Глава 2. Утро в трауре

Ночь не приносила покоя. Графиня Елизавета Арсеньевна ворочалась на широкой кровати под балдахином из итальянского шелка. Сквозь щели тяжелых штор пробивался тусклый свет петербургского утра – серый, водянистый. Голова действительно гудела, как набатный колокол. Воспоминания о вечере, о колком разговоре с графом: он опять завел речь о долгах, о ее «легкомыслии», о сплетнях, которые она, по его мнению, провоцировала, о злобном шипении Благовидовой и особенно о фразе, брошенной Лыкову… Все смешалось в тягостный ком.

Она встала, босыми ногами ступила на холодный узорчатый паркет. Подошла к туалетному столику. В большом зеркале венецианского стекла отразилось бледное лицо с темными кругами под глазами. Красота казалась потускневшей, уязвимой. С отвращением она схватила первую попавшуюся кисточку для бровей – не любимую гладкую костяную, а какую-то с розовой деревянной ручкой, подарок от незначительной приятельницы. Окунула ее во флакон с розовой водой. Влажная кисть скользнула по коже век – холодно, неприятно. Потом она провела ею по бровям – резко, небрежно. «Грубо, как лыко», – пронеслось в голове эхом ее же вчерашних слов. Она швырнула кисть на стол. Она упала на край, скатилась, но не разбилась.

В дверь тихо постучали.

– Барыня? Шоколад принесла… – голос Дуняши, робкий, как всегда.

– Войди! – графиня отмахнулась от зеркала. Она чувствовала странную сухость во рту, легкую тошноту. «Нервы. Одни нервы».

Дуняша вошла, неся на серебряном подносе маленькую фарфоровую чашку с дымящимся густым шоколадом. Поставила на столик у кресла.

– Барыня, вам нездоровится? – спросила она, заметив бледность хозяйки.

– Пустое. Голова. Уйди. Я сама.

Дуняша скользнула назад, как тень. Графиня взяла чашку, сделала глоток. Сладкий, терпкий вкус шоколада, обычно успокаивающий, сегодня показался приторным, противным. Она поставила чашку на блюдце с неловким движением. Край чашки звякнул о блюдце. Еще один глоток. Тошнота усилилась. В глазах заплясали темные точки. Сердце вдруг заколотилось с бешеной силой, как птица в клетке, ударившаяся о прутья. Она вскинула руку, прижала ладонь к груди. Воздуха! Не хватало воздуха! Горло сжал невидимый обруч. Перед глазами поплыли чудовищные, искаженные лица – графа с его вечным укором, Благовидовой с ее злобным шепотом, Глухова с его ледяным взглядом… Лыкова… с ненавистью в глазах…