Олеся Николаева – Православие и свобода (страница 2)
Мы постоянно слышим: «свобода слова», «свобода печати», «свобода совести», «свобода рынка», «свобода любви», «свобода самовыражения»… Противники этого обречены на общественное презрение, сторонники ощущают свою причастность к цивилизованному миру. Свобода в данном случае означает отсутствие зависимости от какой-либо инстанции, от какого-либо ограничения и приобретает качество относительности, становясь понятием отрицательным:
Русская Православная Церковь выразила своё отношение к принципу «свободы совести» в своей недавно принятой социальной концепции. Отметив, что этот принцип появился как юридическое понятие в XVIII–XIX вв., превратился в основополагающее понятие лишь после Первой мировой войны и только в наше время стал достоянием Всеобщей декларации прав человека, Православная Церковь квалифицировала его как свидетельство того, что «в современном мире религия из “общего дела” превращается в “частное дело” человека». Православная Церковь также увидела в утверждении этого принципа симптом распада «системы духовных ценностей, потерю устремлённости к спасению в большей части общества», подчеркнув, что «если первоначально государство возникло как инструмент утверждения в обществе божественного закона, то свобода совести окончательно превращает государство в исключительно земной институт, не связывающий себя религиозными обязательствами». Православная Церковь имеет основания видеть в утверждении юридического принципа свободы совести свидетельство утраты обществом «религиозных целей и ценностей», «массовой апостасии и фактической индифферентности к делу Церкви и к победе над грехом»[6].
При этом Православная Церковь отмечает, что этот «принцип оказывается одним из средств», позволяющих Церкви существовать в безрелигиозном секулярном мире. Однако и в этом случае к обязанностям Церкви относится и то, что она «должна указывать государству на недопустимость распространения убеждений или действий, ведущих к установлению всецелого контроля за жизнью личности»[7], то есть, по сути, к подавлению её свободы.
Надо сказать, что архиереям, принимавшим эту концепцию, нельзя отказать в гражданском мужестве, ибо принцип «свободы совести» с некоторых пор стал «знаковым» и непререкаемым в секулярном либеральном обществе. Впрочем, нельзя им отказать и в строгом следовании традициям Церкви, сложившимся во времена её существования в плюралистическом языческом мире.
Так же как во времена языческого государства, принуждавшего граждан к поклонению своим богам, христиане отвечали на это «гражданским неповиновением», исповеданием своей веры, мученичеством, социальная концепция Церкви закрепляет за церковным Священноначалием право «в случае невозможности повиновения государственным законам и распоряжениям власти со стороны церковной Полноты… обратиться к своим чадам с призывом к мирному гражданскому неповиновению»[8].
Порой люди понимают под свободой совсем разные, иногда и вовсе противоположные вещи. Кто-то понимает её как возможность выбора, кто-то − как возможность
Христиане же понимают свободу как возможность быть со Христом. Как возможность обожения. Ибо только там,
Кто-то вслед за древними греками и римлянами полагает, что свобода состоит в покорности судьбе, ибо в любом случае, поскольку, как считали древние греки, покорных судьба ведёт, а непокорных тащит, первые идут за ней по собственной воле, а вторые − следуют за ней принудительно. Мировоззрение такого рода предполагает наличие в бытии некоей безличной и потому неумолимой метафизической константы, которую вынуждены признавать не только смертные люди, но даже боги и герои. Для человека не остаётся ни малейшей лазейки для возможности сотворить нечто иное, помимо предустановленного. Здесь всё уже решено и неотвратимо. Звёзды сложились таким образом, что человек, желающий для себя благоприятного течения жизни, обязан покоряться их влияниям.
Древнегреческая мысль предлагала искать свидетельства свободы в самопознании, преодолевающем человеческую ограниченность и открывающем идею того, каким призван стать человек. Отсюда вытекала максима: познай самого себя. Высшая свобода осознавалась как разумное следование добродетели, которая включала в себя и покорное принятие судьбы.
Кто-то вместе с Гегелем и марксистами утверждает, что свобода − это осознанная необходимость. И если познать разумность и неотвратимость законов необходимости («всё действительное − разумно»), можно сознательно и свободно выбрать именно этот путь. Необходимость предстаёт здесь всевластным идолом − безликим и безгласным (
Неудивительно, что кто-то видит свободу как волюнтаризм, как произвол частного человека. «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить»[9]. Человек оставляет за собой право сделать подобный жест именно тогда, когда над миром и над его свободной личностью сгущаются тучи всяких исторических «необходимостей», «судьбоносных» решений и долженствований, социально-партийных утопических «разумностей» и коллективных идолопоклонских «энтузиазмов».
Особенно в такие времена свобода представляется человеку именно такой, как у некоего «джентльмена с ретроградной и насмешливою физиономией», который «ни с того ни с сего среди всеобщего будущего благоразумия… упрёт руки в боки и скажет: “а что, господа, не столкнуть ли нам всё это благоразумие с одного разу, ногой, прахом, единственно с тою целью, чтобы все эти логарифмы отправились к чёрту и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить!”»[10].
И наконец, кого-то прельщает свобода, которая представляется ему в образе блудницы из притч царя Соломона. Она сидит на пороге дома и говорит проходящим мимо неё: «Спокойно ешьте утаённый хлеб и пейте краденую вкусную воду»[11].
Словом, повсюду человек ищет свободу и гонит её от себя, тоскует о ней и попирает её, жертвует ради неё жизнью и продаёт её за чечевичную похлёбку, падает и осуществляется через неё, дорожит и тяготится ею, обожествляет и страшится её. Именно здесь, перед лицом человеческой свободы, решается судьба человека в вечности.
Наше время − то, что принято называть современностью, − может быть определено как царство тотальной человеческой низости. Не в том смысле, что люди никогда не творили столь низких поступков или не предавались столь низким желаниям, а в том, что никогда ещё низость столь уверенно и успешно не претендовала на статус нормы, если не образца человеческого поведения. Никогда ещё низость не заявляла столь агрессивно о правах на собственное существование, никогда ещё не требовала себе преимуществ и никогда ещё не утверждала столь безнаказанно то, что никакого «верха» вовсе и нет, а то, что называется «низким», «есть самое настоящее полезное, ценное и непобедимое, чему и надлежит властвовать в мире»[12].
В условиях поверженной на землю иерархии традиционных ценностей и легализованного общественного раскрепощения самых низменных человеческих влечений вопрос о свободе приобретает своеобразное звучание. Под свободой ныне подразумеваются самые разноречивые феномены моральной разнузданности и социальной вседозволенности, профанации и спекуляции, аффектированной болтливой глупости и навязчивой самодовольной пошлости, от агрессии которых личность вынуждена защищать именно что собственную свободу. Вспоминается признание героя Достоевского Шигалева, предвестника коммунистической утопии: «Выходя из безграничной свободы, я заключаю бесконечным деспотизмом»[13].