Рома кивнёт, дотронется до ямочки на подбородке,
попросит борща с чесноком, чёрного хлеба, водки
и расскажет о том, как миномёт с первого выстрела дал осечку.
Мама заплачет: «Боже мій, як небезпечно!»
«В моём городе бой…»
В моём городе бой,
и отчаянный boy,
одержимый войной,
надевает портки,
его руки теперь – кулаки,
boy – бугристые желваки.
Ни намёка на страх,
boy в отцовских портках:
«Хочешь в глаз или в пах?»
Его тень как скала,
его мысли – смола.
Вне добра или зла
boy умеет крушить,
врач не сможет зашить.
Boy – спартанец, и щит
говорит за него, как скрижаль.
И безумный февраль
отпускает спираль,
где виток за витком
в полотне городском
boy становится мужиком.
Уберечь бы тебя,
чтоб в разгар февраля
в чёрном слове «война»
появился застенчивый луч
на полу, что скрипуч.
И мой глаз, что текуч
был весь год напролёт,
вдруг заметил, что льёт
не внутри, а снаружи, и лёд,
как короста, сходит с реки…
И не слышно, как взводят курки,
и останутся только стихи…
Реквием
Как уходят герои? Молча.
Растеряв все рефлексы волчьи.
Вместо слёз для них море горечи,
вместо роз для них залп тройной
холостыми, и серый в штатском
что-то скажет нам о солдатской,
о судьбе двух народов братских,
пофлиртует с седой вдовой.
А над кладбищем, там, где дымка,
реют ангелы-невидимки,
их не видно на фотоснимках,
но ты слышишь шуршанье крыл.
Это ветер в густых берёзах
прячет наши с тобою слёзы.
Наша жизнь – череда наркозов
да пролитых на лист чернил.
Развяжи мои губы словом,
я парю над изрытым полем,
я привык, что тобою болен,
я привык уже умирать.
Я лечу, и мне светят звёзды,
и рябины алеют гроздья,
и вся жизнь теперь то, что поздно,
то, что вряд ли воротишь вспять.
«Кто читает все эти чёртовы сводки…»
Кто читает все эти чёртовы сводки?