Олег Слободчиков – Вольный Албазин (страница 17)
На Успенье Богородицы беглецы опять устроили днёвку, молились, колотили дозревший кедровый орех. На Ореховый Спас вместо великого гулянья проходили порог, растянувшийся на несколько дней пути. Шум воды был слышен издалека. Река бесилась беспорядочными волнами, каждая верста давалась большими трудами. Особенно тяжело было протягивать дощаник. Волны захлёстывали струги, но вести их было легче. Протянув лёгкие суда до безопасных мест, где можно было приткнуться к берегу, чавкая чирками и бахилами, бурлаки возвращались к дощанику и все вместе тянули его, мокрые уже по самую грудь. Остановиться было негде.
Уже после заката солнца на измученных беглецов пахнуло сладостным запахом дыма, а в сумерках завиднелись светлячки костров. Бурлаки сообща решили дотянуть дощаник до чужого табора, чтобы обсушиться перед тем, как встать на ночлег. Костров было около десятка, на берегу лежали вытянутые длинные и узкие струги. Лениво залаяли промысловые собаки. Это были те самые артели, Луки Новосёлова, Семейки Татарина и Никифора Бобровского, о которых предупреждал служилый поляк Тышкевич. После трудного перехода через порог они расположились в одном месте.
Киренские беглецы приткнули дощаник к берегу, закрепили его и бросились к кострам сушиться. Евсеевиха упала на колени, стала обнимать, окруживших её собак, и они ластились к ней, почуяв охотника. Возле огня сидели покрученники, нанятые передовщиками артелей на промысел. Они гостеприимно уступили промокшим, измученным людям лучшие места у огня, с любопытством расспрашивали, кто они такие, откуда и куда идут. Узнав, настороженно затихли.
Обсушившись, беглецы Никифора Черниговского стали устраивать свой стан, готовиться к ночлегу. Женщины под началом бывшего воеводского повара Станьки Каурко варили кашу и пекли лепёшки, мужчины из последних сил секли кустарник и резали траву. Между тем табору промышленных артелей было не до сна, киренчане своими рассказами разбудили у них непомерные страсти. В большинстве своём покрученники шли на промысел неволей. Хозяева артелей выкупили кабальные грамоты этих людей за прошлые долги и вынудили почти даром идти на дальние двух-, а то и трехлетние промыслы.
К утру покрученники взбунтовались, побили передовщиков, отобрали у них, изодрали в клочья кабальные и договорные грамоты, по которым обязывались отрабатывать долги, притом, как водится, объявили себя владельцами съестного и промыслового припаса. Ограбленные хозяева артелей грозили расправой. Лука Новосёлов взывал к совести. Он с отцом вложил в эти промыслы полторы тысячи рублей и сам был кабальным должником. Утром, с угрозами и проклятьями, передовщики сели в струг и отправились в обратную сторону, в Якутский острог.
– Вот ведь жизнь и воля у промышленных! – усмехнулся Мишка Сапожник, глядя на утихавший скандал. – Кабальный кабального кабалит, хочет на том нажиться и разбогатеть.
– А у служилых лучше? – с горечью спросил его Никифор.
Взбунтовавшиеся промышленные и покрученники обступили атамана с есаулом, стали подробно переспрашивать, куда они собираются идти и как жить. Единого мнения об этом не было и у беглых киренчан. На предложение атамана идти с ними на Амур большинство покрученников с радостью согласились и потянули свои струги следом за дощаником. Под илимским стягом объединилось больше ста человек, но длилось это недолго. Уже на следующей неделе от беглецов обособились своеуженники – промышленные люди, снарядившиеся на промыслы за свой счёт. Вскоре началась шаткость среди покрученников. Несколько человек решили вернуться в Якутский острог в надежде на прощение и справедливость. С ними тайком уплыли поляки Абрамовский и Сташевский, один католик, другой выкрест.
Все поляки терпеливо переносили трудности пути, будучи себе на уме. Вечерами собирались у одного костра, бжекали, часто ругались, но только между собой. Возмущался и часто буянил один только Гришка Кулаковский, ему иногда поддакивал Ивашка Сташевский. Утром Кулаковский и Каурко были удивлены, что два земляка тайком их бросили. Гришка плюнул им вслед, вернулся на табор злой, рассерженно спросил повара:
– Ты-то зачем остался? Пару раз накормил бы якутского воеводу своими изысканными кушаньями, он бы тебя оправдал.
– Ага, оправдал?! – чертыхнулся Станька – То я не служил воеводам, не знаю их ласку! Как-то подогрел Обухову настойку, он поперхнулся и вылил её на меня. Дикарь!
– Обухов из холопов, а Якутским правит князь. Русские пановья – такие же обжоры, как и наши, Кутузов не стал бы плескать в тебя вином.
– Не стал бы! – Скривил пухлые, обветренные губы повар. – Приказал бы холопам, чтобы выпороли.
Кулаковский громко расхохотался, соглашаясь с земляком, и, повеселев, ещё раз плюнул вслед сбежавшим полякам.
Атаман с есаулом силой никого не удерживали. Но Никифор с печалью высматривал насупленные лица своих старших сыновей и угрюмое – младшего, Васьки. Краем уха он ловил их разговоры и рассуждения о том, что в прошлом стрелецкий сотник Якунька Анциферов с отрядом был послан, чтобы вернуть беглецов, самовольно уходивших под знамя Онуфрия Степанова, но сам ушёл за ними – и ничего… Прощён, служит в прежнем чине.
По Олёкме уже густо плыл жёлтый лист, по берегам пламенели осины с берёзами, всё прохладней становились утренники. На Семёнов день, первого сентября-зоревика, наступил новый, 1666 год от Рождества Христова, которого так боялись на Руси. Устроить праздник в походе не удалось. Подкрепившись едой и питьём, почитав благодарственные молитвы на ночь, беглецы расположились на ночлег под открытым небом. Никифор лёг поблизости от дочери и зятя, Петрухи Осколкова. Эти двое: матёрый муж и юная женщина, были веселей атаманских сыновей и их жен, поглядывавших на свёкра с укором и обидой. Атаман проснулся в ночи под ясными звёздами, при бликах догоравших костров и услышал шёпот дочери.
– Ты же обещал мне, когда звал замуж, что нужды знать не буду. А теперь что? Ну, придём в Дауры, может быть, прокормимся с пашни и промыслов. И это всё? На всю жизнь?
– Я умный, – нехотя, с зевотой и кряхтением отвечал Пётр. – Я и там сумею разбогатеть.
– А почему бы не вернуться, как другие? – хлюпая носом, слезливо шептала атаманская дочь. – Ты никого не убивал. Плыл на воеводском дощанике поневоле. Какой с нас спрос?
– На дыбе да с огоньком под брюхом придётся признаться, что это ради моего освобождения тесть устроил грабежи и убийства. Нет! – решительно отрезал. – Нам возвращаться нельзя.
Женщина тихо заплакала, давясь слезами. Никифор не подал виду, что услышал разговор супругов, глядя в звёздное небо, с покаянной тоской подумал о том, что сам всю жизнь искал выгод и передал это дочери по крови. Он не понуждал её, совсем молоденькую, идти замуж за матёрого торгового человека, сама захотела, прельщённая подарками и обещаниями будущей жизни.
Фёдор Евсеев сонно ворчал на ухо прижавшейся к нему дочке:
– Мать совсем от рук отбилась. Псиной пропахла. Что учил, что не учил, будто и не жили вместе столько лет.
Евсеевиха и правда теряла связь с семьёй, спала в обнимку с собаками, утром с ними и с берёзовым луком уходила вперёд – добыть мяса и рыбы к ужину. Это у неё получалось хорошо.
В середине зоревика-сентября, после полудня, на великомученика Никиту-гусятника дощаник и струги прибыли в широкое и гладкое устье Тугира, откуда начинался Хабаровский путь на волок к Амуру. Возле притока стоял небольшой острог, огороженный тыном. Он был построен на месте промышленных зимовий московским дворянином Дмитрием Зиновьевым со стрельцами, отправленными царём в помощь Ерофею Хабарову для завоевания Даурии и Богдойского царства, в котором якобы добывают серебро и золото, родятся жемчуг и драгоценные камни. Вблизи от острожка пустовали две ветхие избы, на берегу лежали несколько рассохшихся стругов, оставленных людьми Лариона Толбузина, три лета назад прошедших на смену Афанасию Пашкову. Они оставили в острожке часть хлебных запасов и восковых богородичных свечей, а при них десятника Нерчинского острога Зотьку Титова да двух енисейских казаков: Ивашку Круглого с Кузькой Филипповым. Эти трое зимовали и летовали здесь три года сряду, ожидая нерчинских казаков, но вестей от них не было.
Угасала короткая северная осень. Ещё не облетел весь лист кустарников, берёз и лиственниц, осинник стоял уже голым. Ночи были холодны, отмели к утру покрывались коркой льда. Киренские и примкнувшие к ним беглецы вытащили на сушу свои струги с дощаником, стали разводить костры и готовить ужин. К этому времени в войске Никифора Черниговского было восемьдесят четыре человека.
Зотька Титов, с товарищами при заряженных пищалях настороженно выглядывали из-за частокола на прибывший отряд. Подобные встречи были им не впервой. Они не понимали, что это за люди, но их обнадёживало илимское знамя. Атаман Никифор отдал распоряжения по устройству табора и отправился с есаулом к зимовью. Он позвал было за собой сына Федьку, но тот отказался, с умученным видом утешая плакавшую жену.
Трое зимовейщиков встретили гостей бесстрашно и равнодушно. Слишком свежа была память о разбитом войске Онуфрия Степанова Кузнеца, и эти трое уже сомневались, что живы их сослуживцы, люди Толбузина, ушедшие на Нерчу, но оставить доверенный груз они не могли.