Олег Слободчиков – Вольный Албазин (страница 14)
– До чего же хороша, стерва! – указал глазами на Настю, чистившую рыбу. Он не скрывал своей присухи. – Говорят, покойный Обухов её насильничал. Как мимо такой пройти – и не прельститься?!
Никифор, не разгибаясь, обернулся к реке, равнодушно взглянул на беглую жену ларешного ключника, потом на есаула, мимоходом обронил:
– Толстая! – И снова принялся резать траву и ветки кустарника.
– Не толстая, а пышная, не то что сухостоина Мельничиха. Говорил ей, иди за меня, что юнец Гришка? Он тебе в сыновья годится. А она: «Жалко его». Ей жалко, а он всё не сторгуется купить бахилы. Баба в одном сарафане от самой Киренги. Говорил, купи ей обутку, сплав кончился, дальше идти берегом по камням. А он: «Ага! Дешевле полтины никто не продаст».
– Долю получил, – согласился атаман. – Скажу, чтобы одел к зиме. Баба – не собака, коли взял – обеспечь или отдай другому. – И бросил на Мишку пытливый взгляд, стараясь понять, почему тот назвал Анну сухостоиной. Может быть, что-то заметил в отношении к ней самого Никифора?
К этому времени поп Фома, пользуясь безвластьем, сумятицей и неразберихой на Киренском погосте, выгодно скупил остатки соболей у промышленных, снаряжавшихся в тайгу. Подписывать светские жалобы на убитого воеводу он не стал, на вопросы и расспросы прихожан смиренно закатывал глаза, дескать, на всё воля Божья. Между тем до Ильина дня он отправился в Илимский острог со своей жалобой на Обухова, что тот не по праву передал Троицкому монастырю Богородичную церковь, хотя это было только словесное обещание воеводы. Под видом жалобы Фома предполагал выгодно сбыть на Илиме скупленных соболей.
В это же время, получив известие от чечуйского посыльного об убийстве воеводы Обухова и бегстве киренского приказчика, Ерофей Хабаров как пашенный приказчик взбунтовавшейся волости убедил якутского воеводу-стольника Кутузова-Голенищева отпустить его на Киренгу, оставшуюся без власти и правления. Воевода отпустил его под клятвенные обещания вернуться до ледостава и под свою ответственность поручился за его долги казне.
До предпраздничного вечера беглецы могли бы при попутном ветре, не выматываясь на бурлацкой бечеве, подняться по Олёкме верст на тридцать, а то и дальше, но в преддверии Ильина дня и думать об этом не хотели. Неслись по небу тучи, то скрывая, то открывая солнце. Попискивали комары, роилась мошка, день был тёплый, а гнус не такой навязчивый, как на Лене, да и время его выходило: Ильин день – конец лету. Настороженная суета попутчиков опечалила Ермогена, но, по его мнению, бессмысленно было вразумлять попутчиков, противиться их страху и желанию умилостивить святого Илью соборными застольями, песнями, плясками. Он заметил, что Ивашка Перелешин-Мельник, оказавшийся рядом, удивлённо и сочувствующе смотрит на него. Ермоген понял, что выдал свою печаль, и кивнул со вздохом:
– Хорошо в скиту, среди своих! – Ему не важно было, как понял его Мельник. Но, судя по лицу, он понял больше сказанного, тоже вздохнул и перекрестился.
С умученным видом к ним подошёл Софон Емельянов. В пути по Лене старик старался держаться рядом с монахом, хотя Ермоген не жаловал вниманием беглого монастырского вкладчика.
– Будут петь и плясать, как дикие, – просипел, показывая, что он не такой, как все другие, и поддерживает обособившихся монаха с Ивашкой. Под пристальным взглядом Ермогена Софон смутился, потупился. Пробормотал: – И я, грешный, был не лучше.
С угрюмым лицом, сутулый, иссохший телом, как пугало, болтая руками в сношенной рубахе, Софон посильно исполнял общие работы, ни с кем близко не сходился, ночлеги на суше устраивал в стороне от табора. Он участвовал в общих молитвах, но никто не видел, чтобы молился в одиночку. На вопросы, зачем бежал из монастыря, обычно не отвечал, только пристально смотрел на любопытного из-под лохматых бровей глубоко запавшими льдинками глаз. Пользы от старика было мало, но он и не вис на других бесполезным грузом. Мишку Сапожника его молчание сердило, есаул в насмешку напирал на него со строгим лицом:
– Где гроб спрятал? Без него на дощанике тесно.
– В монастыре бросил, – вынужденно отвечал Софон и жалобно оправдывался: – Измучился там без сна. В пути хоть отоспался всласть.
– И что? Здесь гнуса меньше?
– Гнус не мешает, даже баюкает.
Вечером Ермоген, Мельник и Софон молились на дощанике. Все другие беглецы весело разделывали добытого лося. Работой верховодил Кондрашка Суханов. С руками по запястье в крови, он весело снимал шкуру, расчленял тушу и вытягивал из неё жилы. Женщины с поляком-поваром варили уху, пекли мясо, запах которого был Ермогену неприятен.
Почти всю ночь беглецы отбивали поклоны у своих костров, чтобы умилостивить грозного святого. Ермоген, Ивашка Мельник с женой и детьми молились всю ночь по-писаному да по наученному. Софон, завернувшись в шубейку, крепко спал в отдалении от табора. Поляки-католики по-своему молились у особого костра. Поляки-выкресты оставались сами по себе в стороне от всех.
На другой день, в преддверии праздника, пасмурное утро обнадёжило ильинским дождём. Монах читал молебен и акафист на берегу реки. Беглецы страстно молились, низко кланяясь розовевшему сквозь облака восходу, просили Ермогена освятить воду и устроили подобие крёстного хода. Едва монах опустил крест в Олёкму, все мужчины и женщины с воплями и визгом, в одежде, в которой были, бросились в реку. Затем, весёлые и радостные, стали сушиться у костров.
При общем веселье Мельник обернулся к Ермогену, снисходительно взиравшему на общее веселье, сам он в воду не бросился, только склонился с берега, чтобы поплескать в лицо. Анна в сарафане и рубахе, облепивших тело, вышла из воды вместе с детьми, и все трое, хохоча, столкнули Ивашку в реку. Он вынужден был окунуться и с улыбкой выбрался на сушу. Мокрый атаман Никифор обернулся к ним и залюбовался красивой семьёй. Софон, съёжившись, равнодушно смотрел на всех со стороны, в воду не лез. Поляки, католики и выкресты, сидели у своих тлевших костров, показывая, что не желают участвовать в русской дикости.
Вскоре блеснуло и скрылось в облаках солнце, закапал ильинский дождь. У ленских беглецов это вызвало новую бурю радости. Мужчины и женщины в непросохшей ещё одежде топтались по земле, расставляли руки, распахивая небу объятия, ловили капли ртом, растирали их по телу, ожидая от грозного святого исцеления от недугов и укрепления здоровья.
Но не случилось ни грозы, ни ливня. До полудня, то утихая и пропадая, то усиливаясь, моросил тёплый дождь. Солнце то насмешливо выглядывало, то пропадало среди туч.
Мокрые и радостные беглецы пели, плясали у костров и объедались, желая тем самым умилостивить грозного Старца, которым представляли святого Илью. Терпеливо глядя на них, умылся дождевой водой и похлебал ухи Ермоген, затем вместе с Ивашкой Мельником уединился для других молитв.
Кондрашка Суханов с сыновьями днём пел и плясал вместе со всеми, а за полночь, посчитав, что праздник уже закончился и работать уже не грех, мездрил летнюю лосиную шкуру, дубил её на дыму костра, прикидывая, как лучше раскроить на ичиги.
К счастью беглецов, на другой день опять задул ветер с Лены, они подняли парус на дощанике. Небесная сила повлекла судно с людьми против течения реки. Струги выгребали за ним вёслами и проталкивались шестами вблизи берега. Вспоминая праздник и нынешнее утро, беглецы рассуждали между собой, что все приметы к добру. Течение реки было здесь слабым. Её поворот оказался излучиной, и вскоре русло повернуло в обратную сторону. Выше впадения в Олёкму Чары, её левобережного полноводного притока, река стала заметно уже и мельче, но всё так же неспешно текла между пологих гор. И гнус здесь не донимал, как на Лене. Но ветер уже не был попутным. Пришлось беглецам высадиться на берег, разобрать бечевы и тянуть судно своей силой.
Тихим и тёплым августовским вечером, после благодарственных молитв за прожитый день, беглецы устроили ночлег на берегу, у кромки соснового бора с густым подлеском из кустарника и трав. На рассвете они поднялись, развели костры, после благодарственных молитв за спокойную ночь подкрепились едой и питьём, разобрали бечёвы и потянули суда дальше. На борту дощаника остались пятеро мужчин с шестами и чёрный поп Ермоген для молитв, остальные шли в бечеве. Под ногами бурлаков была прорубленная и проторённая сотнями ног тропа, чистая и нахоженная. После недолгого молчания и кряхтения кто-нибудь начинал распев очередной молитвы, другие подхватывали её вполголоса, ощущая вокруг себя защиту высших сил. И только поляки угрюмо и молча тянули постромки, смахивая пот с лиц, отмахиваясь от комаров и осенних клещевых мушек.
Женщины и дети шли пешком следом за судном. Мельник с Мельничихой и Федька Москва тянули свои сцепленные струги сами. Мельничонок Васятка с сестрой, напрягаясь, отталкивали их шестами от берега и мелей. Мельничиха бросала на мужа сочувствующие взгляды, пыталась ободрить его, но тот шёл с отрешённым лицом, мысленно вспоминая и вспоминая подробности нечаянного убийства. Никифор, стоявший на шесте дощаника, то и дело оборачивался в их сторону, любовался Анной и удивлялся, отчего прежде она казалась ему некрасивой. Его жена Аноска делила с ним все невзгоды и трудности сибирской жизни, но всегда с покорным, страдальческим, умученным лицом. Рыжий Федька Москва то подпевал вместе со всеми, то о чём-нибудь лопотал, всем телом налегая на бечеву, своей болтовнёй он сбивал Ивашку Мельника с его печальных мыслей.