Олег Слободчиков – Вольный Албазин (страница 11)
Подьячий всем своим видом показывал, что делать этого не хочет, часто обмакивал перо в чернила из сажи и рыбьего клея, скрипел им по бумаге, много раз неприязненно переспрашивал одно и то же, закончив писать, присыпал песком бумагу и вытер пот со лба. Никифор грамоты не знал, бегло взглянул на челобитную, передал её своему грамотному сыну Анисиму. Тот стал сбивчиво читать вслух, раз и другой удивлённо замычал. Ермоген рассерженно взял челобитную из его рук, почитал про себя, сказал, что написана она плохо и неправильно, подписывать такую нельзя, попросил чистый лист, сел и стал писать сам, ровным, убористым почерком, оставляя свои подписи на скрепах. Затем прочитал вслух. Беглецы доброжелательно загалдели, соглашаясь с каждым словом.
Мишка-есаул стал читать по слогам листы, написанные чечуйским подьячим, при этом с укором тыкал пальцем в его сторону и грозил. Петька стоял с понурым видом и водил глазами по сторонам. Беглецы возмущённо загалдели, схватили его за руки, за ноги и бросили за борт, в воду. Подьячий подхватил мокрую шапку, в несколько взмахов выплыл на мель, оставляя за собой мокрую полосу и хлюпая чунями, ушёл в съезжую избу.
Беглецы поставили подписи под заручной челобитной, снова привели на берег чечуйского приказчика, при многих свидетелях заставили его принять челобитную и сделать о том запись.
Дело было сделано. Бунтари отправились в квасную избу к квасному откупщику Ивану Пивоварову и загуляли, без платы выпив варю хмельного кваса, во хмелю они ограбили его избу, забрав косы, топоры, пилы, клещи, наковальню, посуду, сманили в Дауры работника-должника. Кондрашка вместе со всеми выпил не больше полкружки, сунул за пазуху ковригу хлеба и прихватил дублённую овчинку на чирки сыновьям. Спасая свою голову, откупщик молчал и радовался, что при нём не нашли денег. Подвыпивший есаул вернулся на судно одним из первых, разыскал Настю, сидевшую рядом с Гришкой, не глядя на юнца, стал звать её за себя для грешной полюбовной жизни. Гришка возмущённо срамословил, как пёс кабысдох. Есаул его не слушал, пристально глядя на женщину.
– Прости, Мишенька, не могу бросить Гришу! – сказала она, да так ласково, что есаул едва сдержался, чтобы не обнять её, но со вздохами и рассерженными рыками отступился.
На рассвете беглецы оттолкнули дощаник от берега и поплыли дальше. Полусотней верст ниже, в Половинной заимке, жил и по принуждению пахал государеву десятину бывший промышленный – Федька Москва. Он участвовал в первом походе Хабарова, вышел с Амура вместе с Ерофеем, и был посажен в пашню выше Киренского погоста. Оттуда он бежал в Онуфрию Степанову, вернулся после его гибели и разгрома войска, снова был посажен в пашню, теперь уже ниже Киренского. Федька хорошо знал путь на Амур и был нужен беглецам. Никифор решил, если он заартачится, взять его силой. Но тот едва не пустился в пляс, встретив дощаник с беглецами.
Рыжий, губастый, с красным, обгоревшим на солнце лицом, он закричал в голос:
– А то как же? Есть пищаль и пальма, два топора, плуг. Забирайте, что унесёте, не жалко. Кабанчика зарежем. Кур переловим. Жаль коня с коровой бросать, отпущу, не пропадут, они казённые, новый хозяин найдётся.
Федька быстро собрал свои вещи, беглецы помогли ему перенести на дощаник всё, что могло пригодиться на Амуре, и, оттолкнувшись от берега, поплыли дальше по Лене. Федька, обходя судно, весело приветствовал знакомых казаков и промышленных, увидев Ермогена, радостно завопил, не по чину бросился ему на грудь обнимать. Монах строго отстранился:
– Ты кто?
– Да Москва я, Федька Москва! Причащался у тебя на Зее, молился на твоём Спасском церковном коче… Да вот же, те самые иконы. Говорили, после нашего погрома на Сунгари вас унесло в море. Думал, погиб, поминал тебя! – Слова так и сыпались из нового беглеца.
Ермоген, болезненно хмурясь, бросал на Федьку укоризненные взгляды. Беглецы, ничего не знавшие о прошлом чёрного попа, удивлённо переглядывались.
– Ну и ладно, господь с тобой! Вместе вернёмся в Дауры. Ты что же, бежал от Онуфрия? – спросил Федьку.
– Кого там бежал?! Он отправил меня с Климкой Ивановым искать припас, оставленный Зиновьевым на Тугирском волоке. Сказал, без пороха и свинца не возвращаться…
Никифор слушал бойкое лопотание Москвы и переводил удивлённый взгляд с монаха на беглого пашенного.
– Так ты бывал в Даурах? – спросил Ермогена, едва тот отвязался от разговорчивого весельчака.
– Много где бывал и там тоже, – неохотно ответил монах и отвернулся к иконам для молитв.
Сразу после отплытия бунтарей чечуйский приказчик Иван Бурлак послал своего человека на лёгком стружке предупреждать служилых и пашенных, живущих ниже Чечуйска, о грабежах и убийстве воеводы Обухова. Его посыльный пошёл протоками и обогнал тихо плывущий дощаник ниже заимки якутского сына боярского Фёдора Пущина.
Самого Пущина дома не было. Беглецы врасплох застали его жену и работных людей, ограбили их, без возмещения ущерба забрав платье, зимнюю одежду, ружьё, оловянную и медную посуду, пашенный завод: косы, ральники, серпы и топоры, забрали и хлебные запасы, побили скот. Потом, будто неволей, взяли на дощаник трёх дворовых людей Пущина: Афоньку Прокопьева, Ефремку и Пахомку. Один из них вскоре одумался и сбежал, двое остались на судне. Кондрашка, сидя на палубе, в суете не участвовал, днём и светлыми ночами он шил обувь и ушивал для сыновей суконные штаны, походя прихваченные им при очередном грабеже.
Гружённый мукой, зерном и мясом дощаник с двумя стругами за кормой продолжил неспешный сплав по плёсу Лены со множеством проток, в которые при недосмотре течение могло увлечь тяжёлое судно. Но этот путь был хорошо известен большинству служилых и пашенных. Иные из них не раз сплавлялись до Якутского острога на стругах, затем поднимались против течения реки бечевой. Заслышав спад и шум воды на очередном перекате, бывальцы призывали спутников, те хватались за шесты, разом человек двадцать с одного борта, выталкивали дощаник на стрежень. Так, почти не останавливаясь, беглецы плыли днями и сумеречными ночами.
Раз и другой во время таких общих дел атаманский сын Федька Черниговский замечал, что лях Гришка Кулаковский за шест не берётся, а что-то весело лопочет его жене. А та, слушая поляка, хохочет.
– Что за дела? – возмутился казак. – Все работают, а ты с ляхом лясы точишь, ещё и лыбишься, как сроднику.
– Не заставляют работать, он и не работает! – удивлённо глядя на мужа, ответила молодуха. – Смешит, вот и смеюсь.
– Понятно, у басурмана совести нет, но ты-то не девка, чтобы тешиться с чужими, гони его! – приказал Федька.
Прогнать смешившего её поляка Евгеница не могла, когда он подступался к ней, старалась делать строгое лицо, но долго не выдерживала, опять срывалась на хохот, зажав ладонями рот, закрытый платком от гнуса. Бросив шест, Федька хватал её за руку, со злым лицом отводил в сторону, но далеко увести не мог, на дощанике было тесно. Изредка, для того чтобы выпечь хлеб, обычно к ночи, судно подводили к берегу. Бежавшие с жёнами и детьми ночевали на суше, разводили костры и дымокуры, женщины под началом бывшего воеводского повара готовили еду в котлах, мужчины и тунгуска, жена Федьки Евсеева, отмахиваясь от лютого гнуса, который мало прибивала даже утренняя прохлада, ловили рыбу неводными сетями и удочками.
А Никифор Черниговский, втайне стыдясь своего соблазна, с удивлением приглядывался к бойкой мельничихе Анне. Худоватая, по-старушечьи чуть прогнутая в пояснице, с не запоминавшимся лицом и грубоватыми губами, она почему-то начинала волновать его. И чем внимательней Никифор рассматривал замужнюю женщину, тем красивей она ему казалась и будила смутные чувства чего-то давнего, несбывшегося. Может быть, так случилось потому, что Мельничиха часто улыбалась и была весела наперекор своему красавцу-мужу Ивашке Перелешину. После нападения на коч и случайного убийства промышленного Колпакова чечуйский мельник был явно сглажен водяным или лешим – каженником (
Жена атамана Никифора, Анфиса, перезревавшая в девках в Москве, когда-то бросилась к нему на шею едва ли не с первого его пристального взгляда, лишь бы уйти из дома отчима. Она была хорошей и верной женой, но Никифор никогда не любовался ею, как Мельничихой. «Вот устроюсь и привезу жену на новое место», – думал, открещиваясь от греховного соблазна. Между тем поневоле мостился на ночлеги рядом с семьёй Ивашки Перелешина, помогал его детям, чем мог. Анна наговаривала на воду, присоленную четверговой солью, брызгала мужа, сокрушалась, что среди беглецов нет ни одной старухи-шептуньи, одни только молодые бабы да девки.
После ужина, сумеречной летней ночью, все жались к дымокурам. Возле атаманского костра, отбиваясь от гнуса, люди теснились в несколько рядов. Прошлого, бегущего следом за дощаником, вспоминать никто не хотел, говорили о будущем, а Никифор Черниговский думал и говорил, пожалуй, больше всех: на то он и был атаманом. Накручивая ус на палец, рассуждал: