Олег Селянкин – Когда труба зовет (страница 14)
— А ты, Белогрудов, не узнавал там, почему его так назвали?
— Да у меня, товарищ политрук, язык онемел от такого неслыханного зверства!
— Язык онемел от такого неслыханного зверства… А мы с командиром еще вчера знали, что его так назовут… Кто даст табачку?
Несколько солдат протянули ему свои кисеты, но он взял осьминку со стола:
— А это чья?
— Да ваша, зенитчиков, — поспешно заверил старшина прожектористов.
Прикурив от уголька, комиссар продолжил с большой внутренней болью, которую не смог скрыть:
— Много сейчас ребят поступают в приемники. Таких, что и говорить не умеют… А вдруг их потом родители или родственники разыскивать будут? Хоть какая-то примета должна быть у ребенка? Чтобы потом розыск вести? Вот и называют их Январями и Январинами, Февралями и Февралинами… А фамилию — по тому, кто нашел: Саперов, Прохожев, Зенитчиков… Февраль Иванович Зенитчиков… Так как решим, бездушье это отдельных работников приемников или крайняя необходимость?
Тихо в землянке. Нет слов, чтобы выразить думы: ведь, выходит, война не только жизнь и счастье отнимает, не просто крадет детство у малышей, но даже имени, простого человеческого имени их лишает!
Сколько она этих Январей и Январин, Февралей и Февралин уже породила? А сколько еще породит?
Что ж, со временем ребенок повзрослеет, самостоятельно зашагает по жизни и, может быть, даже имя сменит.
Но разве все это хоть в какой-то мере возместит то, чего его лишили враги? Да никогда!
— А ведь на поясной бляхе у них «Бог с нами!» выбито, — проворчал Кузьмич, достал из кобуры пистолет и стал чистить его. Медленно, очень старательно чистить. Рядом с ним разбирал винтовку Иван Белогрудов, дальше — другие солдаты.
Лишь комиссар по-прежнему сидел у холодной печурки, да Прохор недоуменно смотрел на товарищей.
— И с чего вы за личные пушки взялись? — наконец спросил он.
— А ты все еще не понял? — огрызнулся старшина прожектористов. — Разрешите идти, товарищ комиссар?
ЗЛЫДЕНЬ
Серая туча дыма нависла над Сталинградом. И хотя небо безоблачно, солнца не видят ни жители, ни защитники города. Оно бессильно, оно не может пробиться сквозь клубы серого, едкого дыма. Только фашистские самолеты рвут эту клубящуюся пелену. Третьи сутки немцы штурмуют и бомбят Сталинград. Вот и сейчас десять пикировщиков неожиданно выныривают из тучи дыма, падают почти до самых крыш домов и швыряют бомбы. Мгновенно вздымаются к небу косматые столбы земли, щебня, а немного погодя до катера-тральщика докатываются приглушенные расстоянием раскаты взрыва.
Командиру катера-тральщика мичману Никитенко все это уже знакомо: третьи сутки мичман на своем катере вывозит из города жителей и раненых солдат, а сюда доставляет снаряды, мины, патроны, продовольствие. Сейчас палуба катера завалена ящиками с минами. Никитенко знает, что достаточно одному осколку ударить в мину — и исчезнет катер, разнесет его вдребезги. Знает — и все-таки идет. Идет потому, что не может иначе: в городе насмерть стоят товарищи, это на помощь к ним спешит катер.
Если же говорить откровенно, то и страха особого нет. Притупилось сейчас это чувство, ушло куда-то вглубь, уступив место усталости, которая одурманивает. Разве не она сейчас закрывает глаза рулевому? Стоит он у штурвала, минуты две таращит глаза и вдруг опускает веки. Тотчас голова начинает клониться на грудь. Кажется, вот-вот грохнется на палубу рулевой Загитуллин, но Никитенко, который стоит рядом, не будит его: через несколько секунд рулевой соберется с силами, опять прогонит сон, опять выправит катер и опять… уснет на минуту.
Не один Загитуллин из последних сил борется со сном. Вся команда катера так же устала. А моториста Петухова вчера пять раз вытаскивали из машинного отсека. Отлежится на свежем воздухе, обольют его водой — и опять лезет к мотору.
Но главное, в чем мичман Никитенко не хочет признаться даже себе, — он боится, что, возможно, еще не скоро удастся выспаться измученной команде катера. Ведь не случайно командир отряда, посылая его сейчас в Сталинград, сказал, глядя не в глаза, как обычно, а на верхнюю пуговицу кителя:
— Идите туда, где речной вокзал был. Там майор встретит, даст задание.
Ох, тяжелая предстоит работа, раз лейтенант приказ отдает, а в глаза не смотрит…
Ну, да ничего не ново, ничем не удивишь матросов: дрались они с немцами еще под Одессой, оттуда всей командой и пришли на этот катер, чтобы охранять Волгу.
— Левый борт, курсовой двадцать, «юнкерсы», — доложил хриплым от усталости голосом пулеметчик Карпов.
Он сказал это тем спокойным тоном, каким обычно говорят донельзя несчастливые люди, извещая о новой неотвратимой беде. Сказал спокойно, а Загитуллин сразу проснулся, скользнул по небу черными глазками-щелками и тотчас устремил их на воду.
Никитенко вышел из рубки и осмотрелся. Катер плыл уже мимо нефтебазы. Разорванные баки, черные от копоти, уныло торчали на берегу. Еще вчера здесь бушевала огненная река, а сейчас только копоть на баках да черная опаленная земля напоминали об этом.
— Пикируют на Дворец физкультуры, — опять бесстрастно доложил Карпов. Маленький, узкоплечий, он кажется нежным и даже хрупким. Но Никитенко знает, что если будет нужно, Карпов не опустит рук и выполнит любой приказ. Не силой, грубой физической силой, а упрямством, волей своей возьмет этот матрос. Беспредельна она у него.
Мимо пустынного, мертвого берега идет катер. Еще три дня назад стояли здесь пароходы, дебаркадеры, по набережной гуляли люди, а сейчас — никого и ничего. Страшная пустыня, где на каждом шагу смерть и разрушение. Даже вода в Волге за эти дни стала другой. Вся в нефтяных и мазутных островках.
Наконец показались и маленькие мостки, сделанные на том месте, где недавно стоял речной вокзал. На них маячил человек. Плащ-палатка была накинута на его плечи. Человек махал катеру рукой.
Едва катер коснулся бортом мостков, человек прыгнул на его палубу и спросил:
— В мое распоряжение?
Никитенко разглядел две шпалы на петлицах гимнастерки и кивнул. Разумеется, он обязан был доложить о прибытии катера в распоряжение майора, майор был обязан потребовать этого уставного доклада, но оба они так измотаны бессоницей, что даже не подумали об этом.
— Тогда выгружайте, что привезли, — сказал майор, присел на крышу кубрика, навалился плечом на стенку рубки — и захрапел.
Никитенко уже который раз за месяцы войны подумал: «И до чего интересно получается: стрельба кругом, бомбы, снаряды рядом рвутся, а человек спит себе, словно на перине».
Кажется, только пристал катер к мосткам, а вокруг него уже толпятся солдаты, протягивают руки к ящикам с минами. Еще несколько минут — и чиста стала палуба катера, снова поблескивала смазка на стыках железных листов настила.
Никитенко привычно осмотрел катер, подошел к спящему майору, положил руку ему на плечо и тихо сказал:
— Полностью разгрузился.
Майор с усилием приподнял воспаленные и припухшие веки, недоуменно посмотрел на мичмана.
— Разгрузились мы. Теперь куда? — устало спросил Никитенко.
Глядя на разморенного сном майора, мичман вдруг почувствовал, что и сам смертельно хочет спать, что еще минута — и ляжет прямо на палубу.
Майор, видимо, все еще не мог понять, где он, чего от него хотят, и недоуменно таращил сонные глаза на катер, на мичмана. И тут разорвалась бомба. Летчик, целившийся в мостки, промазал, и она, впившись в железнодорожное полотно, взметнула к небу щебень, камни и обломки рельсов. Один такой обломок упал на палубу катера. Майор посмотрел на его зазубренные края — и проснулся.
— Кончили, говоришь? — проворчал он, раскрывая планшет. — Тогда принимай сейчас людей и крой до Петропавловки. Вот сюда. Дойдешь?
Никитенко молча смотрел на точку, в которую упирался палец майора. «Дойдешь?» — звучало в его ушах. Это зависит от того, нужно ли дойти. Разве можно идти, если и команды-то на катере — всего четыре человека? Троих этой ночью пулеметная очередь срезала… Да и живые уже сейчас стоя спят, а тут еще почти трое суток ходу. И чурки в бункере кот наплакал…
— Ну, чего молчишь? — торопил майор.
Никитенко тяжело вздохнул, завел ремешок фуражки под подбородок и сказал зло, словно отрезал:
— Дойдем.
— Тогда готовься к приему пассажиров, а я мигом, — оживился майор, спрыгнул на берег и побежал к черному провалу, издали заметному в береговом обрыве.
А самолеты все бомбили город. Вот бомба упала в дом. Он словно подпрыгнул, потом осел и рухнул грудой битого кирпича. Над ней повисло облако пыли. В воздухе, будто снежные хлопья, плавали пух и перья. Не один, многие дома так рушатся.
— Глянь, мичман, — должно быть, уже не в первый раз говорил пулеметчик Карпов, дергая Никитенко за рукав кителя.
Никитенко оглянулся. По берегу, заваленному скрюченными рельсами, лавируя между обломков железнодорожных вагонов, шли майор, две женщины и группа детей, одетых одинаково. Шли они торопливо, поглядывая на небо, с которого ежеминутно мог спикировать на них самолет.
— Чего стоите? Помогай! — рявкает мичман, спрыгивает на берег, хватает парнишку, который стоит ближе всех к катеру, и передает его выскочившему из рубки Загитуллину. Тот бережно принимает мальчугана.
Никитенко казалось, что вся погрузка длилась несколько секунд. Однако немецкий летчик уже заметил оживление на берегу: один «юнкере», перевернувшись через крыло, бросился на катер. Немедленно Карпов вцепился в ручки пулемета — и белая трассирующая лента вспорола небо перед самолетом. Никогда Карпов не бил по самолетам такими длинными очередями, а сегодня — бьет. Однако Никитенко не кричит на него, не приказывает экономить патроны: он понимает, что пулеметчик отпугивает фашиста, испытывает его нервы. Немецкий летчик, конечно, не знает, что в ленте нет ни одной бронебойной пули, он видит только плотную строчку несущихся к нему светлячков и, торопливо хлестнув по катеру из пулемета, рванул самолет к туче дыма. Карпов для страховки бьет ему вдогонку.