Олег Пет – Уборщица Клеопатры (страница 2)
Анна просто берёт в руки швабру, потому что это единственное, что она умеет делать последние две сотни лет — продолжать жить не удивляясь.
на смотрит на небоскрёбы, которые просыпаются вместе с ней, и думает, что они похожи на надгробные плиты великанов. Только надписи на них стёрты — никто уже не помнит, кто их построил. Город дышит, как больной, который не знает, что болен. Он кашляет сигналами машин, хрипит старыми трубами, и его лёгкие — это подземки, которые глотают тысячи людей каждое утро и выплёвывают их вечером, не переварив. Анна стоит у окна и чувствует, как этот город дышит ей в спину, тяжёлый и влажный, как одеяло, которое никогда не сохнет. Она знает: он не умрёт. Он будет болеть вечно, как и она. Только она знает, что такое вечность. Город — нет. Он просто продолжает строить новые этажи, новые мосты, новые надежды, которые завтра станут такими же старыми, как те, на которые она смотрит сейчас. И в этом его сила — и его проклятие.
А за окном Нью-Йорк просыпается, великий и обречённый, как любая столица мира.
---
Глава 2. Тот, кто ищет
Сороковой этаж пахнет кожей, старым деревом и надеждами. Здесь не офис страховой компании, а кабинет частного коллекционера — мистера Гранта. Анна знает это, потому что убирает здесь по вторникам. Он платит отдельно, не через агентство. Наличными. Сто долларов в месяц. Неплохие деньги, которые она прячет под матрас, хотя и не знает, зачем.
Дверь приоткрыта. Внутри горит лампа с зелёным абажуром, как в библиотеках из прошлого века. Грант сидит за столом, сгорбившись, — стареющий мужчина с белыми, как слоновая кость, пальцами. Ему около пятидесяти. Он пахнет камфорой и азартом — тем опасным азартом человека, который всю жизнь искал то, что найти невозможно. Но он не сдаётся.
Анна входит с ведром. На полу — веером рассыпанные бумаги. Она наклоняется, собирает их. Краем глаза видит, что лежит на столе.
Папирус. Настоящий. Тёмный, потрескавшийся, с красными и чёрными значками, такими знакомыми, что у неё перехватывает горло. Она узнаёт эти знаки лучше, чем буквы русского алфавита. Локоть, змея, глаз — и три вертикальные линии, означающие «ложь».
Она застывает. Нервно сглатывает.
— Вы что-то увидели? — голос Гранта скрипит, как несмазанное колесо колесницы.
Анна не поднимает головы. Две тысячи лет научили её не выдавать чувств.
— Да это бумаги, сэр. Вы их рассыпали.
Она кладёт листы на край стола. Рука предательски дрожит — она прячет её в карман халата. Грант смотрит на неё поверх очков. У него водянистые глаза, но достаточно цепкие чтобы распознать ложь. Такие глаза были у римских чиновников, которые проверяли грузовые списки в порту Александрии.
Анна протирает пыль и тихо напевает мотив на коптском. Тот который так любила ее Клеопатра.
— Вы знаете этот язык, миссис?
— Нет, — отвечает она. Слишком быстро. Слишком гладко.
Грант усмехается. Он ставит локти на стол, подпирает подбородок.
— Четыре года я доказываю коллегам, что это не хроника Тутмоса, а послание. Возможно, от Клеопатры. Карта. Только я не могу прочитать третий столбец. Все говорят, это дефект папируса. А я знаю, это шифр. Нарочно. Кто-то не хотел, чтобы место нашли.
Анна зажимает тряпку в кулаке. Она знает третий столбец. Она сама выцарапывала его стилом двадцать веков назад. Там написано: «Путник, не ищи её там, где лежит камень. Ищи её там, где лежит тень».
— Удачи вам, сэр, — говорит она и выжимает тряпку с такой силой, что вода брызгает на пол и белеют костяшки.
Грант смотрит на неё. Вдруг говорит тихо, почти шёпотом:
— У моей матери была служанка из Одессы. Она рассказывала сказки. Однажды она сказала: «Все клады ищут не в тех местах». Я тогда был ребёнком. А теперь я старик. И мне кажется, эта фраза — единственная правда в моей жизни.
Анна молчит. Она смотрит в окно — там, за стеклом, дождь. Нью-йоркский дождь, такой же серый, как море, когда они плыли в Рим.
— Давайте я все-таки возьму этот папирус с собой — вдруг неспешно молвит он. —. Я к тому, что, если кто-нибудь зайдёт, скажете, я пошёл в библиотеку.
Она кивает. На самом деле она не собирается никого впускать. Ни в кабинет, ни к себе в душу. Она плотно закроет дверь и будет стоять у неё, пока он не уйдёт. Потому что если он узнает правду — если он увидит в этом папирусе то, что скрыто, — ей придётся снова предать Клеопатру.
Но Грант улыбается и машет рукой:
— Идите, миссис. Полы не ждут.
Она выходит в коридор. Сердце бьётся так громко, что ей кажется — это топот солдат Красса, идущих по каменным плитам.
Она задерживается у двери, прислушиваясь к тому, что осталось за её спиной. Грант уже не двигается — только слышно, как скрипит его кресло, когда он откидывается на спинку, и как постукивает по стеклу его пальцы, нервные, как у человека, который ждёт ответа, которого не получит. Где-то внизу, на улице, проехала машина — звук её двигателя был глухим, как дальний гром. Он поднялся с мокрого асфальта, просочился сквозь стены, сквозь бетон, сквозь время, и ударил в уши Анны, как напоминание: мир продолжается. Шаги в коридоре — чужие, быстрые, принадлежащие кому-то, кто спешит к лифту, кто не знает, что такое вечность. Гудок корабля на Гудзоне — низкий, протяжный, как голос старого священника, читающего отходную. Она слышит всё. Она всегда слышит всё. За стеной, где-то в соседнем кабинете, зазвонил телефон, и звук его был резким, как крик чайки над гаванью Александрии. Анна проводит пальцем по дверному косяку — дерево шершавое, в царапинах. Она знает, что они останутся здесь после неё, как и все эти звуки. Они не уходят. Они просто ждут следующего, кто их услышит.
---
Вечером Анна сидит в баре «У Тима». Грязноватое заведение на Второй авеню, где пахнет жареным луком и дешёвым виски. Она всегда садится в дальний угол, за столик у стойки. Заказывает стакан красного. Пьёт медленно, маленькими глотками, как будто это не вино, а воспоминание о том, что уже не вернуть.
На сцене — старое пианино. За ним сидит молодой человек в потёртом пиджаке. Его пальцы бегают по клавишам, но он играет странно — смесь джаза и старого русского романса. Анна узнаёт мелодию. Это «Я встретил вас» — но переложенное на современные ноты, с горькими аккордами.
Она закрывает глаза. В ушах — не джаз, а флейты в садах Канопа. И голос Клеопатры: «Ты слышишь, моя девочка? Это играет сама смерть».
Пианист заканчивает. Смотрит в зал. Ищет одобрения. Замечает Анну — она сидит с закрытыми глазами, и он видит, как по её лицу пробегает тень. Он подходит.
— Русская? — спрашивает он. Голос мягкий, с хрипотцой.
Анна открывает глаза.
— Была.
— Я Лев. Тоже был. Теперь — здесь, никто.
Он садится напротив. Заказывает две порции бурбона. Анна смотрит на его руки — длинные, тонкие пальцы, как у неё самой. Такие пальцы были у переписчиков в библиотеке, где она работала при Аврелии.
— Вы сегодня убирались в небоскрёбе? — спрашивает он.
— Откуда вы знаете?
— Пахнет хлоркой. И ещё чем-то старым. Может, пылью веков той которая из библиотеки
Анна смотрит ему в глаза. Тёмные, с искоркой. Он тоже многое видел, но не две тысячи лет. Он просто беженец, который потерял родину, дом, жену или мечту. Это чувствуется на расстоянии.
— Я убираюсь на сороковом этаже, — говорит она. — У коллекционера Гранта.
Лев кивает.
— Грант, знаю — странный человек. Он приходил сюда как-то, говорил о музыке древних египтян. Спрашивал, знаю ли я мелодии, записанные на папирусах. Я не знал. Я играю только то, что родилось в России и умерло здесь в Америке.
Анна улыбается. Впервые за день. А может за последний век.
— А вы знаете, что такое настоящий саркофаг? — спрашивает она вдруг.
Лев молчит.
— Это не дерево и не камень, — продолжает она. — Это образ того человека, который помнит.
Она допивает вино. Встаёт. Он смотрит на неё с недоумением, но не останавливает.
— Приходите завтра, — говорит он. — Я сыграю вам что-то, чего вы ещё не слышали.
Анна останавливается у двери. Дождь барабанит по стеклу. Снаружи — сияние города, такой же ложный блеск, как огни маяка в Фаросе, когда она стояла там и ждала корабль, который так и не пришел.
— Хорошо, — говорит она. — Завтра.
Она выходит под дождь и идёт пешком до своей комнаты. Пара кварталов. Холодные капли стекают по лицу, смешиваясь с тем, что она отказывается называть слезами.
По пути она думает о Гранте и о Льве. Два человека, два мира. Один ищет интерес в её прошлом, другой — в её настоящем. А она сама не знает, кому из них прийдется солгать первой.
Дома она раздевается, ложится на жёсткий матрас и смотрит в потолок. Там трещина — похожа на карту Нила. Она следит за ней взглядом до поворота, до того места, где в прошлой жизни стоял её дом.
— Прости, — шепчет она в пустоту. — Прости, что я не сказала ему правду. Но ты сама учила меня: правда убивает быстрее кинжала, быстрее яда змеи.
За окном гудит город. Где-то в ночи сигналит корабль. Анна закрывает глаза и снова видит пустыню, верблюдов и чёрную фигуру женщины, которая улыбается ей и манит за собой.
Она не хочет идти. Но и не может не пойти.
Так заканчивается ещё один день её бессмертной жизни в городе, который тоже однажды станет руинами.
Перед тем как закрыть глаза, она поднимает голову и смотрит в потолок. Там, над кроватью, идёт трещина — тонкая, извилистая, как забытая река. Она начинается у лампы, тянется к углу, делает поворот, и в этом изгибе Анна видит Нил. Она видит его каждый вечер. Она смотрит на трещину и мысленно рисует на ней карту — сначала Александрию, потом Каноп, потом поворот у пирамид, потом пустыню. Она проводит пальцем по воздуху, повторяя изгибы реки, и чувствует, как время замедляется, как город за окном перестаёт шуметь. Трещина не меняется. Она всегда одна и та же. Но Анна видит в ней разные вещи: иногда это путь домой, иногда путь прочь, иногда — просто вода, которая течёт, не спрашивая разрешения. Она смотрит до тех пор, пока глаза не начинают слипаться, и тогда она позволяет себе закрыть их. Трещина остаётся в темноте, как след, который нельзя стереть. И каждое утро она просыпается с этим следом в голове. И каждое утро она знает: Нил всё ещё течёт. Только не здесь.