Олег Лекманов – Лицом к лицу. О русской литературе второй половины ХХ – начала ХХI века (страница 26)
Узнав о существовании мемуаров Ваксель и в пересказе услышав некоторые подробности из них, Надежда Мандельштам 8 февраля 1967 года в панике писала Александру Гладкову:
Теперь вот чего я боюсь. Все началось по моей вине и дикой распущенности того времени. Подробностей говорить не хочу. Я очень боюсь, что это есть в ее дневнике (надо будет это как-то нейтрализовать). <…> Вот моя проблема: я бы хотела знать подробно, что в этом дневнике (вместе с эротикой)[187].
В итоге воспоминания Ольги Ваксель удалось «нейтрализовать» (то есть не пустить в широкий оборот) на несколько десятилетий, а Надежда Мандельштам в своей «Второй книге» публично нанесла Ваксель упреждающий удар большой силы. Она умолчала о том, что сама была увлечена Ольгой, и это умолчание привело к очень сильному и сознательному искажению взаимоотношений в любовном треугольнике, сложившемся зимой 1925 года: «Ольга стала ежедневно приходить к нам, <…> отчаянно целовала меня – институтские замашки, думала я, – и из-под моего носа уводила Мандельштама»[188] и т. д.
Наиболее сложным и неоднозначным видом препятствия можно счесть ошибочное (или потенциально ошибочное) понимание и, соответственно, последующую ошибочную (или потенциально ошибочную) интерпретацию свидетелем того или иного наблюдавшегося им события. Чуть подробнее рассмотрим с этой точки зрения только один и не слишком значительный эпизод из биографии Мандельштама.
11 января 1921 года в помещении школы ритмического танца Л. С. Ауэ ра состоялся костюмированный маскарад литераторов. В воспоминаниях о Мандельштаме, путая место проведения маскарада, Николай Чуковский так рассказал о появлении поэта на этом вечере:
Обликом он в те годы был отдаленно похож на Пушкина – и знал это. Вскоре после его приезда в Доме искусств был маскарад, и он явился на него, загримированный Пушкиным – в сером цилиндре, с наклеенными бачками[189].
Сходным образом, но с б
Вспоминаю, как среди костюмированных появился Осип Мандельштам, одетый «под Пушкина» в цветном фраке и жабо, в парике с баками и в цилиндре. Стоя на мраморном подоконнике громадного зеркального зала, выходившего на классическую петербургскую площадь, в белую ночь читал свои стихи. Свет был полупригашен, портьеры раздвинуты, и вся его фигура в этом маскарадном костюме на этом фоне, как на гравюре, осталась незабываемой[190].
Надежда Мандельштам, свидетельницей этого эпизода не бывшая, тем не менее темпераментно опровергла процитированный эпизод из воспоминаний Чуковского в одном из писем к Никите Струве (мемуары Слепян она не читала):
Николай Чуковский <…> пишет, например, что О. М. был похож на Пушкина и знал это, и пришел одетый Пушкиным на костюмированный вечер. На Пушкина он похож не был, имени Пушкина всуе не упоминал, и в Пушкина не рядился[191].
В констатации вдовой поэта «имени Пушкина всуе не упоминал» слышится отзвук следующего ахматовского замечания:
К Пушкину у Мандельштама было какое-то небывалое, почти грозное отношение – в нем мне чудится какой-то венец сверхчеловеческого целомудрия[192].
А в категорическом суждении Надежды Яковлевны «На Пушкина он похож не был» ощущается раздражение не только против Николая Чуковского, но и против ненавистного ей Георгия Иванова. Задолго до Чуковского Иванов с удовольствием рассказал в мемуарном очерке о Мандельштаме следую щий анекдот:
…он был похож чем-то на Пушкина… Это потом находили многие, но открыла это сходство моя старуха горничная. Как все горничные, родственники его друзей, швейцары и т. п., посторонние поэзии, но вынужденные иметь с Мандельштамом дело, она его ненавидела. Ненавидела за окурки, ночные посещения, грязные калоши, требования чаю и бутербродов в неурочное время и т. п. Однажды (Мандельштам как раз в это время был в отъезде) я принес портрет Пушкина и повесил над письменным столом. Старуха, увидев его, покачала укоризненно головой: «Что вы, барин, видно, без всякого Мандельштамта не можете. Три дня не ходит, так вы уж его портрет вешаете!»[193]
Казалось бы, воспоминания Дорианы Слепян, подкрепляющие мемуары Николая Чуковского, опровергают Надежду Яковлевну и превращают ее нежелание признавать, что Мандельштам предстал на маскараде в школе ритмического танца в образе Пушкина, в еще одну попытку умолчания. Однако на деле все не так просто. Поскольку загадка почти любого маскарадного костюма и грима может разгадываться неоднозначно, закономерно будет спросить: а точно ли Мандельштам стремился изобразить именно Пушкина? Та же Одоевцева вспоминает следующие обстоятельства подготовки поэта к маскараду:
Мандельштам почему-то решил, что появится на нем немецким романтиком, и это решение принесло ему немало хлопот. Костюм раздобыть нелегко. Но Мандельштам с несвойственной ему энергией победил все трудности и принес откуда-то большой пакет, завернутый в простыню[194].
А Людмила Миклашевская, тоже видевшая Мандельштама на маскараде, высказала еще одну догадку о том, кого он стремился изобразить:
Мандельштам спокойно вошел в зал во фраке. Крахмальная манишка подпирала его острый подбородок, черные волосы встрепаны, на щеках бачки. Не знаю, кого он решил изобразить – Онегина? Но, увы, ничего, кроме слишком широкого для него фрака, он, видимо, раздобыть не мог, на ногах его были защитного цвета обмотки, и грубые солдатские башмаки, но гордое и даже надменное выражение лица не покидало его. <…>…изумительный поэт, казалось, не понимал, как нелепо было красоваться в таком виде. Позже я поняла, что он хотел символизировать этим стык эпох[195].
Каждая из предложенных мемуаристами интерпретаций маскарадного облика Мандельштама могла бы красноречиво свидетельствовать об определенном и интересном его творческом устремлении. Переодевание в Пушкина означало бы, что, несмотря на свое благоговение перед ним, Мандельштам вполне мог вступить с великим поэтом в заочную шутливую игру. Если бы Мандельштам изображал немецкого романтика, то это позволило бы утверждать, что сильный и личный интерес к немецкому романтизму он начал испытывать задолго до написания стихотворения «К немецкой речи». А если бы поэт решил воплотить на маскараде образ Евгения Онегина «в грубых солдатских башмаках», то у исследователя появилось бы право предположить, что автор «Камня» имел склонность к разыгрыванию и варьированию в жизни собственных стихотворений. Ведь на соположении пушкинских персонажей с приметами современности во многом построены мандельштамовские «Петербургские строфы» 1913 года:
Но сложность здесь (и во многих других случаях) заключается как раз в том, что объективно случившееся в школе ритмического танца событие (появление Мандельштама на маскараде в цилиндре и с бачками) мы имеем возможность увидеть только сквозь призму заведомо не сводящихся к единому знаменателю мемуарных свидетельств. Сумма субъективных взглядов современников не преобразуется в объективное видение со бытия.
Перечисленные препятствия (фактические ошибки, невольные подмены, сознательные подтасовки, умолчания) – надындивидуальные. Их можно выявить в корпусе прижизненных свидетельств и мемуаров о любом человеке. Однако очень заметная тенденция, которую, наверное, будет уместно назвать
«Неврастенический жиденок» (Зинаида Гиппиус)[197]; «вихрастый поэт Мандельштам с ритмичным воем бронзовых стихов» (Андрей Левинсон)[198]; «Мы прозвали его M-elle Зизи, и он Христом богом просит не называть его так, боясь, что кличка пристанет к нему, как лист мушиной смерти» (Елена Волошина)[199]; «Осточертел. Пыжится. Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище всекоктебельское» (Владислав Ходасевич)[200]; «Третьего дня в Доме Искусств обнаружилась кража: кто-то поднял чехлы у диванов и срезал ножом дорогую обивку – теперь это сотни тысяч: прислуга Дома Искусств и все обитатели разделились по этому поводу на две партии. Одни утверждают, что обивку похитил поэт Мандельштам, а другие, что это дело рук поэта Рюрика Ивнева, которому мы дали приют на неделю. Хороши же у поэтов репутации!» (Корней Чуковский)[201]; «Мандельштам, сверкающий чернью и золотом во рту, с острыми невидящими глазами, вдохновенный, сумасшедший и невообразимо забавный» (Ада Оношкович-Яцына)[202]. Эту галерею шаржей легко пополнить примерами.
Сразу же, впрочем, следует отметить, что приведенные характеристики взяты из писем (З. Гиппиус, Е. Волошиной, В. Ходасевича), дневников (К. Чуковского, А. Оношкович-Яцыны) и статьи (А. Левинсона), которые были написаны при жизни Мандельштама. В мемуарах современников, уже знавших о трагической судьбе поэта и читавших его поздние стихи, такого одностороннего и откровенного шаржирования мы почти не найдем. Особую роль в этой смене оптики сыграла публикация в 1963 году в десятом номере мюнхенского альманаха «Мосты» антисталинского стихотворения Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны…». Если в заметке 1953 года эмигрантский критик Аркадий Слизский, ничего не знавший о позднем Мандельштаме, еще мог бестрепетно объединить его с конформистом Сергеем Городецким и противопоставить герою Гумилеву («Рухнул блистательный С. Петербург и раздавил под своими обломками последнюю грешную и нелепую богему. Кого буквально, физически (Гумилева, Есенина, Сологуба и др.), а более слабых беспомощных – морально (Городецкий, Мандельштам и пр.)»[203]), то начиная с октября 1963 года подобные инсинуации в печати сделались просто невозможными.