реклама
Бургер менюБургер меню

Олег Кожин – Самая страшная книга 2014 (страница 29)

18

Демон был за дверью — Ветхой чуял его зловоние, его темную волю.

Старец перекрестился двумя перстами, начертал в воздухе «Iсусъ», как писалось имя Сына Божьего до «книжной справы», надругавшейся редактированием S! над Священным писанием и богослужебными книга ми, и с краткой молитвой к Истинному Духу Святом-, ступил в губернаторские покои.

Католик был там. Лежал на просторной кровати, обнаженный и мертвый, как и подобает жестокому религиозному фанатику, испустившему дух три века назад. На изгаженных тленом простынях покоилось тело «великого инквизитора» Кастилии и Арагона, «молота еретиков, света Испании, спасителя своей страны, чести своего ордена», как величал инквизитора Себастьян де Ольмедо, хронист той ушедшей во мрак эпохи.

Томмазо де Торквемада открыл глаза. Холодные антрацитовые зрачки мертвых глаз посмотрели на старца.

Ведомая вернувшимся Петром толпа вышла на дорогу рядом с собором. Николай шагал, осматриваясь. Вдруг остановился как вкопанный. «То самое место, аккурат меж деревом со сломанной веткой и будкой». Шаги солдат стихли. Нависла угрожающая тишина. За невидимыми домами заржали кони.

Он повернулся к толпе, но забыл слова. Туман сковал движения и звуки. Сотни глаз теперь смотрели на него. Одни со страхом, другие с надеждой. Кто с недоверием, кто с ненавистью. У Николая затряслись коленки. Так бывало и раньше, он был тогда мальчиком, в церкви, перед попом, когда надо было прочитать молитву. Вокруг много людей, и все смотрят. Все оценивают, надеются, верят, завидуют, злорадствуют. Ждут.

Вдруг у края толпы возникло движение. Расталкивая локтями собравшихся, к Николаю направлялись поручик и пятеро солдат. Их мушкеты пробирались сквозь толпу, как мачты корабля через взволнованное море. По толпе прошел ропот — «Самозванец».

— А ну расступись! — скомандовал обер-офицер.

Толпа бесшумно освободила место для выстрела. За Николаем кто-то, спотыкаясь, кинулся в сторону.

— Товсь!

Пятеро солдат вскинули мушкеты.

— Пли!

Четыре сизых облачка поднялось над стрелявшими, лишь один мушкет дал осечку.

Черно-синий труп поднялся и спустил с кровати ноги. По его блестящему от гнилостных выделений лицу бежала частая дрожь — словно разложившиеся черты были покрыты тончайшей органзой. Глаза закрывались и открывались, губы кривились в ухмылке.

Это двигались не только лицевые мускулы — черви и сороконожки без устали скользили из раны в рану.

— Тебя не смущает моя, — произнес Торквемада по-русски и закончил на латыни, — nuditas virtualis?[11]

— И в устах дьявола смешаются языки… — прошептал старовер.

— С какой гоецией[12] ты явился ко мне, старик?

— С верою в Господа истинного и животворящего, верою в царствие Его, которому несть конца…

Тот, в чьих стеклянных глазах навсегда поселилось пламя гудящих костров, встал, неприятно смеясь.

— Vana rumoris[13]. Ты испытываешь ко мне отвращение, старик. Твой голос сочится им, твои смешные молитвы полны им. А я к тебе — нет. Знаешь почему? Нет? Отвращение к врагу помешает сожрать его.

И снова резкий пустой смех — так клацают двери старого склепа. На иглах гнилых зубов скрипела земля.

Старец шагнул ближе к окну, к свету, поднял левую руку с пропущенной между средним и безымянным пальцами лестовкой, побежал большим пальцем по бобочкам четок: лапосткам, передвижкам…

Губы старообрядца зашевелились.

Он прочитал «Отче наш» и начал «Богородице Дево», когда Торквемада нанес ответный удар.

От мощи заклинания колыхнулся воздух, в комнате стало темнее. На улице заржали кони.

Ветхой закашлял кровью, но читать не перестал. Лестовка — духовный меч, символ непрестанной молитвы — двигалась в узловатых пальцах.

Инквизитор зашипел.

Старец трижды прочитал «Господи, помилуй» и двинул передвижку:

— Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.

Кровь скапливалась в седой бороде, капала на пол.

— Haeretica pessimi et notirii![14] — крикнул мертвец. Он пытался приблизиться к старцу, но не мог.

Со стен повеяло холодом, леденящий мороз защипал щеки, брызнули влагой глаза, захрустела в носу кровь. Старец качался в струях ледяного воздуха.

— Как рассеивается дым, Ты рассей их; как тает воск от огня, так нечестивые да погибнут от лица Божия…

Температура падала, красные сосульки ломались в бороде старика, но тот продолжал отчитку.

— Днесь сражайся со блаженных ангелов воинством в битве Господней, как бился против князя гордыни Люцифера и ангелов его отступников, и не одолели, и нет им боле места на небе…

Инквизитор кричал на латыни, на испанском, на французском, на арабском, его страшное тело окутывал белесый дымок. Свет бился с тенями, мрак пожирал лучи солнца.

— Воззрите на Крест Господень, бегите, тьмы врагов!

Холод. Жар. Слепота. Прозрение.

— И вопль мой да придет к Тебе!

Притянутый демоном вселенский холод сделался видимым, обрел форму текущего киселя, клубящегося морока.

А потом вмешались мушкетные выстрелы. Стреляли с улицы. Заиндевевшее стекло пошло сеточкой трещин. Ввалившееся лицо испанца на секунду обратилось в сторону окна, нечто близкое к удивлению отразилось на нем.

Одна из пуль угодила в горло, вырвав кусок серой плоти. В разорванной гортани копошились насекомые. Вторая пуля ударила над глазом — широко открытым, неживым, отекшим ненавистью. Еще две попали в грудь.

Спальня заискрилась снежинками, а затем все сделалось ослепительно белым. Усиливающийся хруст, скрипучее крещендо перешло в тихий скулящий вой.

Выл Торквемада.

Лестовка в трясущемся кулаке старца истекала кровью. Старообрядец упал на колени и последним усилием воли сфокусировал на живом мертвеце святой молитвенный луч.

— Изыди из жидовского тела, тварь! — закричал Ветхой.

Глаза «молота еретиков» брызнули землей, ужасные корчи вывернули конечности — и злой дух покинул мертвое тело.

В воцарившейся тишине щелкали бобочки лестовки.

— Благодарим тя, поем, славим и величаем крепкую, и великолепную силу державы власти твоей, Господи Боже Отче Вседержителю: тако премногих ради твоих неисчетных щедрот и человеколюбнаго твоего милосердия, изволил еси избавити…

Когда старик шепотом дочитал молитву благодарности об изгнании беса, в комнату ворвалась стража. Двое солдат волокли под локти Николая. Кафтан на самозванце был разодран, накладная борода — сорвана, лишь пара жалких клочков прилипли к одежде. Последним, дрожа всем телом, в комнату проник бледный губернатор. Он кутался в халат и тяжело дышал. Лоб пришедшего в себя Миниха был покрыт испариной.

Труп испанца попытались вынести, но он разваливался на куски. Кое-кто из солдат не совладал с желудком.

— Сожгите его. Заверните в тряпье и сожгите, — сказал Миних, отступая в коридор. Он знал, что больше не проведет в этой спальне — в этом доме! — ни одной лишней минуты.

— Помогите старику! — бился в хватке Николай. — Вы разве не видите…

— Посмотрите старика! — приказал Миних. — А этого пустите!

— Помер, — сообщил поручик, склонившись над старцем и косясь на пропитанную кровью лестовку.

Вдруг на лице губернатора появилась тень страха.

— Кто-нибудь видел монаха? — слабым голосом спросил Миних — Ученика… Если он был учеником…

Эпилог

Неспокойный выдался денек, плотный, галдящий, крикливый, слегка сумасшедший. Яко пустой дом наполнился прознавшими про местечко для ночлега беспризорниками — пристани и выстроенные единой стеной набережные наводнил шумный люд.

Гулять да праздновать стал народ.

Ведаете, как разуметь, что давеча все худо было — когда слишком сильно радуются, гуляют вовсю, аж глаза лопни. Мол, легко живем, сладко пьем! Эх… Костры догорели, крики стихли, тела сняли с колес, кровь смыли с камней, колья выкорчевали с дорог, покойников предали земле, живых вручили провидению. И очи отворотили, будто и не было ничего, всех оных дикостей, жути энтой.

В Петербург поплыли суда: итальянские, голландские, немецкие и прочие, инженеры и архитекторы прибывали в город, чтобы подготовить его к возвращению императрицы.

Презабавный барин кружил возле Аничковского моста. Суетился под триумфальной аркой, возведенной перед въездом на мост по случаю торжества будущего, приставал к прохожим с намерениями неясными, о чем-то спрашивал, совал руки в карманы пиджака и жилета и благодарствовал на чаек — где рублем, где пятью рублями, а где и полтинником. Малым то и дело подмигнет, полденьги кинет. Чудно одет был барин, ибо по-трошку отличался каждым отдельным нарядом: и пиджаком, и плащом, и сапогами, и брюками, и «фофочкой» на шее, оную носил привычно, не как удавку. Имел чудак широкий лоб, густые черные усы и собственный волос, смоченный и набок уложенный поверх залысины.

Когда я мимо ковылял, то и меня барин не пропустил: бросился, рублем наградил, в глаза пристально заглядывал со словами: «Отец, какой год нынче? Где я, отец? Не тот Питер, не тот…»